Этот долгий и ласковый взгляд она уже ловила на себе. Было то с неделю назад на торгу. Из-за угла амбара Матвейко поглазел на нее и скрылся с задором — знай, мол, наших. Да не больно уж подумывала о нем Феклуша. Молод он для нее, ему тридцати нет, оттого и взгляд пылок. Да и кто ей нужен теперь, кроме Куземки!
А вот снова увидела Матвейку — и Феклушино сердце чего-то расшевелилось. И не от тайного бабьего желания, не от сердобольной жалости — чего жалеть такого-то молодого да ладного! — а оттого, что годы идут не в усладу. Но ведь два века не изживешь, дважды молодость не перейдешь.
Смел Матвейко, ничего не скажешь: постоял на улице да и принялся молотить кулаками в ворота. И как же не открыть ему, коли он по государеву делу на Красный Яр приехал.
— Милости просим, дорогой гостюшко, — поясно поклонилась она.
Матвейко отвесил ей земной поклон. И опять в комочек сжалось Феклушино сердце: мил гость и нежен, ровно брусничка, — так бы взяла и съела. Бородка мелким барашком — давно ли выросла? Поднялся в светлицу, сапожки о медвежью шкуру вытер — широким крестом осенил себя и так ждал от Феклуши позволения сесть на лавку.
— Никак по сыску? — преодолевая возникшую неловкость, опередила его она.
— По сыску и есть. Мужик дома ли? — с напускной важностью заговорил он.
— Под Канский острожек ушел воевать киргизов.
— Ладно, — оживляясь, сказал Матвейко. — Муж-то стар у тебя?
«Знает, что стар, а опять же спрашивает. Свою обходительность показать хочет, ан рек бы напрямую, оно лучше», — подумала Феклуша, но ему ответила сдержанно, скромно:
— В годах.
— Чай, тебя на цепи держит?
— Зачем же так, дорогой гостюшко?
— Уж больно пригожа. Такую не полюбить — грех.
— А ты попробуй полюбить! — усмехнулась Феклуша и, спохватившись, строго добавила: — Молод-то конь, с ним без хлеба будешь.
— Старики хилеют, молодые пореют, — Матвейко дерзко подвинулся к ней, и она не оттолкнула его: пусть позабавится парень, коли пришла охота за кем-то поухаживать.
Когда же он нагнулся к ней и жарко дохнул ей в лицо винным перегаром, она резко откачнулась. И чтобы удержать ее подле себя, Матвейко облапил Феклушу сильными и цепкими руками.
— Пусти, сосунок, — грустно, без злобы сказала она.
Матвейко отпустил ее и нахлобучил голубой колпак на рассыпанное смолье кудрей. По взъерошенному Матвейкину виду Феклуша поняла, что он сердится. Однако чего ж сердиться на нее, женку, трижды покинутую и трижды несчастную?
— На том и прощай, — проговорил он глухо, не глядя на нее.
— Прощай, гостюшко. По всем ли ходишь с этаким-то сыском? — и прыснула в ладошку.
— Прощай, — обидчиво повторил он.
Приход Матвейки не снял с души тяжелого камня, наоборот, теперь Феклуше стало еще грустнее, еще сиротливее, словно заблудилась она в мрачном, как осенняя ночь, чернолесье и бродит, бродит по чащобе, и уже нет ей выхода к людям, и нет ей никакой надежды.
Было раннее, в радужных росах утро. Золотой тарелью только что выкатилось из-за гор и понеслось по небу проворное солнце. Без передыху под окнами кричали шустрые воробьи, они радовались наступающему погожему дню — он нес им щедрое тепло и пищу.
А Герасиму Никитину грядущее не сулило ничего доброго. Когда в тереме все еще спали, он в одном нижнем, стоя на коленях перед темными ликами икон, шептал молитвы.
Было от чего воеводе скорбеть душой. Нежданно-негаданно нечистый принес Матвейку с дотошным поголовным сыском о Ваське Еремееве. Будь все не так, как оно есть, махнул бы Герасим на известного плута Ваську рукою, послал бы его ко всем чертям, прости, господи, за слово, что невзначай пришло в голову. Но воеводина лихая беда в том и есть, что он повязан с Ваською одной веревочкой, за многие грехи Васькины в ответе и сам Герасим.
А губила воеводу подлая корысть, про то он сам хорошо знал. Раз уж приехал в Сибирь, так выехать отсюда нужно в богатстве — решил он; приняв воеводство, к себе тянул чужое.
Васька же от других подьячих тем и отличен, что в разных делах московских был сведущ. Ему доподлинно известно, как на Москве в приказах истцов обирают да с виновных деньгу выколачивают. И понял Васька с полуслова нового воеводу. Чуть чего — и в подарок Герасиму соболей да бобров, а за что — бог весть, воевода в то дело не вникал. Зато Васькины нашептывания всегда слушал и делал, как Ваське надобно.