— Можеть, и канул. Толкуют, дескать, его родня на том берегу Енисея, — проговорил Верещага, легонько похлопав по широкому крупу атамановского Воронка. Любил дед коней, ох и любил, а вот держать их ему еще не приходилось. Чужим бегунцам радовался.
— Я тебя помню, — Родион живо, с отменной лихостью подмигнул Ивашке смелым глазом. — Купал тебя в Каче, ровно слепого щенка. Плавать учил, а ты поскуливал. Служить приехал?
— Служить.
— Оно так. Меня держись. Норови-ка в мою сотню, к моим разбойникам, я тебе дурна не сотворю.
Родион уже был готов дать нетерпеливо переступавшему коню повод и скакать по перелеску дальше, но пытливый взгляд его вдруг остановился на бугристой, в струпьях голове Федорки:
— Зверобоем пользуйте.
— Того и ищем, ватаман.
Родион с кривой усмешкой на открытом лобастом лице развязал переметную суму у передней луки седла, достал пучок сухой мелколистой травы с желтыми цветами и, скосив плечи, подал Верещаге.
— Держи-ко, — и вздыбил рослого, взопревшего Воронка.
Куземке не повезло. Слетел он с самого крутояра кубарем, весь ободрался до крови, чуть шею себе не сломил в каменистом глубоком рву, а впереди кусты трещали — беглый по ним напролом шпарил. Не будь дураком, Куземко вскочил и что есть силы кинулся свежим следом, руками колючую боярку раздвинул и вроде бы уже ухватил братского и потянул было к себе за ногу. Да нога та на поверку оказалась зеленой гнилой корягой, которых много тут, на берегу Енисея. Матюкнулся в сердцах, плюнул и понуро, с сознанием своей большой вины, поплелся в острог.
Навстречу, отчаянно пыля, уже бежали стрельцы, цепочкой, с поднятыми бердышами, с нацеленными в божий свет тяжелыми пищалями, а в самом остроге такая суматоха пошла, что не дай бог. Служилые скопом загоняли аманатов в тюремную ограду, запирали на скрипучие ржавые замки и засовы ворота и острожные калитки. На резной галерее своих высоких хором раздосадованный воевода грузно топал ножищами, выкрикивал, наливаясь кровью:
— Словить без простою!
У съезжей избы ему дружно откликались казаки:
— Словим немедля, отец-воевода! — и угрожающе размахивали бердышами, не сходя, однако, с места: кому хотелось без толку мотаться вокруг острога по колючему шиповнику и боярке. Уж коли человек бежал — пиши пропало.
Санкай, носясь у церкви и никого не замечая, звонко, совсем по-ребячьи смеялась и хлопала в ладоши: в конце концов по ее вышло, братский теперь на свободе и, может быть, далеко отсюда. А что ей до Куземки, который упустил ее дружка и должен за то держать ответ перед самим воеводой!
Карауливший съезжую избу полоротый, дурной казак увидел Куземку, вытаращил и без того шалые глаза и присел, и заорал лихоматом:
— Гулящего ловите! Стреляй его, окаянного!
Куземко — куда ему было бежать? — прямиком к широкому воеводиному крыльцу и с разбегу на колени и лбом о землю:
— Помилуй-ко, отец праведный! Не вели казнить смертью! — Испугался Куземко плахи — вина ой как велика!
Воевода, прогрохотав сапогами по ступеням, драчливым петухом слетел с крыльца, цепко, с вывертом ухватил Куземку за ухо:
— Кто соболей принесет в государеву казну? Ответствуй!
Света белого не взвидел и не своим голосом потерянно взвыл Куземко. Вины свои сразу признал, но про соболей ничего не сказал Скрябину. В самом деле, разве придут с ясаком люди братские, коли аманат убежал. Что тут вымолвишь, хоть в малое свое оправдание, отцу-воеводе?
— Заковать его, государева изменника и подлого человека, в колоду и посадить на песью цепь в Спасскую башню! — кричал воевода, устрашающе шевеля мохнатыми бровями.
Куземку, сразу обвисшего от нежданной беды, не мешкая подхватили под руки и волоком потащили в башню. А там, в гнилой и затхлой сырости караульни, застарелым пометом людским и мочой воняло похуже, чем в острожном заходе. Да ведь что поделаешь! Не сам выбирал себе хоромы — тебе их приискали.
Не успел Куземко ладом осмотреться, палач Гридя двумя точными взмахами молота накрепко приковал его к холодной, местами прелой и мшистой стене. Хромой Оверко для пущей острастки гулящего хмуро кивнул вверх, на железные крюки и дыбные сыромятные ремни:
— Соображай, чего страшиться. А цепь что? Собака всю жизнь на цепи сидит. Кормили бы ладно да не дали в стужу смерзнуть.
Закончив несуетную привычную работу, Гридя устало присел на смолистый в два обхвата чурбан у двери. Вспомнив свое, застонал и ухватил себя за жесткие, спутанные космы:
— В черные калмыки уйду. Заплечному мастеру у них вдвое платят против нашего.