Выбрать главу

— Расчетец-то как? Подушно? — присаживаясь с другой стороны кедрового чурбана, поинтересовался Оверко.

— По справедливости, — мрачно ответил Гридя. Куземко слушал их рассеянно, не поднимая взгляда и совсем не беря в ум, во сне ли приключилось с ним все это, наяву ли. Да и не все ли равно! Еще раз огляделся: что ж, ему где бы ни быть, лишь бы ненароком не расплющили, не побили до смерти. И только когда он увидел у Оверки на поясе тонкий, как шило, ножик, засопел, завозился, попросил поднести поближе, чтобы разглядеть.

— Меня и зарежешь, — отступив на шаг, всерьез поостерегся Оверко. — А то и себя поувечишь или вовсе прикончишь, и достанется мне тогда от воеводы.

— Покажь-ко.

— Жадный ты человек, Оверко. Уважь гулящего, — прикрывая зевающий рот, сказал Гридя.

— Сам уважь! — обозлился Оверко.

— У тебя он ножик-то просит.

— Взглянуть бы, — уговаривал Куземко воротника. Наконец Оверко, растроганный просьбой гулящего, уступил — опасливо, рукоятью вперед, протянул нож:

— Не дури, однако.

Куземко пристально и раздумчиво посмотрел на грубую деревянную ручку, попробовал большим пальцем остроту круто заточенного лезвия и тут же, потеряв к ножу всякий интерес, вернул его хозяину.

— А ты боялся.

Первая ночь на цепи без привычки показалась Куземке длинной. Уже с вечера его забило ознобом, потому как рубаха и порты в караулке скоро отсырели, а в неплотно прикрытую дверь, будто в трубу, тянуло холодом. И так Куземке было неуютно и так одиноко, что он, намаявшись сверх всякой меры, неведомо как задремал лишь утром, когда в узкое окошко густо сочился туманный, слегка синеватый рассвет.

Был Куземко в тревожном и чутком забытьи совсем недолго. Разбудил его знакомый голос, невесть какими судьбами залетевший в эту сырую, вонючую дыру.

— Вставай, ягодка сладка. Отведай блинков на маслице, — наговаривала ему Феклуша.

Она тянулась в сумрак караулки и, поблескивая влажными глазами, горячо нашептывала самые нежные слова. И приятно было Куземке сознавать, что он для нее милее и дороже всех людей на свете, что душа изболелась за него у Феклуши. Но она пока что ничем не могла ему помочь, лишь приветливо улыбнулась, озарив улыбкой все вокруг, и как могла утешила:

— Скоро поймают беглого. Мой всю ночь по кустам шастал и опять подался за боры к Афонтовой горе. Мол, братского того обложили, что зверя.

Куземко не вникал в ее ласковую торопливую речь. Он брал с тарели теплые, в рябинах блины, по нескольку сразу, скатывал и макал их в горшочек с янтарным маслом и глотал, почти не разжевывая.

— Потерпи-ко, любый. Смилостивится воевода — раскует тебе белы рученьки.

— Потерплю. И комары кусают до поры, — облизывая масленые пальцы, усмехнулся он.

Когда, вдоволь повздыхав над ним, Феклуша ушла, молодой караульщик в не по росту большом и обрямканном по подолу кафтане, слышавший их разговор, дружески подсел к Куземке и, постукивая бердышом по загнутым кверху носкам своих поношенных сапог, стал допытываться:

— Приворожил ты ее, красную, али как? Пошто прильнула пиявкой? Уж и мила собой, уж и пригожа. И я хочу, штоб женка у меня была приветная, такая ж вот. Научи.

— На цепь садись заместо меня. Может, и тебя кто пожалеет.

Караульщик хихикнул, не сразу поняв насмешку, а понял — посуровел взглядом, чертыхнулся и отстал. С этого раза он вообще не пытался заговаривать с Куземкой.

Появлялась в караульне и Санкай. Она неожиданно ласточкой влетала в открытую дверь и тут же, нисколько не постояв и не сказав ни слова, поворачивалась и еще быстрее улетала. И дивившийся ей Куземко все чаще ловил себя на мысли, что ждет этих внезапных стремительных посещений. Ах ты, юница, греховодница с черными сросшимися бровями, кольца-серьги серебряны! Обдурила простоватого Куземку, посадила его на постылую железную цепь, ну да ничего, не век ему в подворотне сидеть собакой.

Так, в мерзком неудобстве да в неволе, прошли две бесконечно долгие недели. Рыскавшие днем и ночью по хребтам и увалам казачьи дозоры не раз нападали на явный след петлявшего по степи беглеца, но, обрадовавшись удаче, тут же вгорячах теряли его, пока наконец Бабук не схватил братского в заросшем бояркой овраге на прибрежном лугу и, перепуганного насмерть, не привез в город. Беглец совсем отощал, запаршивел, захирел телом. Один из казаков, несших караульную службу у приказной избы, легко вскинул его на руки и отнес наверх, к воеводе.

Михайло Скрябин возликовал. Он так обрадовался аманату, что, пританцовывая, обнимал его, как родного, посадил за накрытый по этому случаю стол в верхней горнице и безденежно поил густой вишневой настойкой. А потом с почетом да с прибаутками во главе ватажки служилых людей провожал братского до самой аманатской избы.