— Истину ли говоришь, дедушка? — спросил киргиз. Сам Ивашко не помнил этого случая, да и не мог помнить — ему тогда едва ли исполнилось пять лет.
Глядя сощуренными, по-стариковски жидкими глазами куда-то в дальний черный угол, Верещага говорил ровно и отрешенно, вызывая в слабеющей памяти смутные картины прошлого:
— Матка твоя дика была, не вынесла аманатства. А воевода за твое спасение приказал хлестать меня батогами, — Верещага недобро ухмыльнулся. — Короток был, покойничек, на расправу. В том годе двое вас осиротело: ты и Родька Кольцов, атаман нонешний. У него родителя за недовоз хлебного жалованья на торгу побили и в реку бросили, в Качу. Только Родьке об ту пору десятый годок шел…
Ивашко слушал, раскрыв рот и пристально глядя в морщинистое, бескровное лицо Верещаги, и не перебивал деда. Все это было для Ивашки и ново, и страшно.
Отчим не любил заводить разговор о Сибири. Лишь на смертном одре, уже отсоборовавшись, сказал, что где-то под Красным Яром есть у Ивашки родные дядья да братья и непременно должен Ивашко ту немирную родню подвести под высокую государеву руку. И тогда, сперва робко, потом все настойчивее, позвала Ивашку Сибирь, неведомая, жуткая и все-таки близкая, его породившая сторона. Он свободно говорил по-киргизски и даже по-монгольски — этому научили Ивашку холопы воеводы, вывезенные Акинфовым на Москву. Они же по вечерам в людской пели гортанные, заунывные песни своих степей и подолгу говорили сказания своего народа.
И тогда снились Ивашке диковинные земли, которых он отродясь не видывал, снились резвые широкогрудые кони и у синих рек белые юрты. И замирало его сердце…
Потом Верещага и киргиз ужинали. Ивашко достал из сундучка осетрину крутого посола, нашлись у него и зачерствелые крендели, запасливо купленные на дорогу в Енисейске. Поглядывая друг на друга, ели споро и смачно. А после ужина киргиз опять полез в сундучок, достал пуховую подушку, взбил ее и бросил себе под голову. Не снимая кафтана и сапог, развалился на лавке и вскоре уснул под сопение и сдержанное покашливание Верещаги.
Ночью ветер поигрывал ставнями, но не эти звуки разбудили Ивашку. Он проснулся от негромкого стука в дверь, а еще услышал, как под чьими-то ногами скрипнуло крыльцо.
— Кого леший несет? — завозился, закряхтел недовольный Верещага, и тут же у печки коротко звякнуло железо — должно быть, топор. Дед толкнул дверь и на цыпочках вышел в сени.
— Открывай, мы от таможенного головы… Пошто приезжий товары не заявляет? — донесся со двора простуженный голос, в котором явно слышалась нарочитая суровость.
— Сгиньте, ончутки!
— Открой-ко, Верещага!
— Днем открою.
— Недосуг нам. Добром просим!
— Уходи, дьявол! Худа бы не было, трень-брень, как гость в рыло пальнет из пистоля, — позевывая, припугнул дед.
— Так уж и пальнет!
— И пальнет!
На дворе прошелестел неуверенный шепоток, еле различимый в порывистом гуде ветра. Кто-то грузно протопал вдоль стены, прямо к воротам. Брякнуло у калитки кольцо. И стало тихо-тихо, слышалось только, как где-то за печью робко скреблась мышь.
— Лиходеи, — буркнул дед себе под нос и, шумно вздыхая и шебарша лучинами, полез на лежанку.
Ивашко не подал голоса, он лишь вздохнул и повернулся с боку на бок.
Белобрысый парень, приплывший вместе с киргизом и добровольно сгрузивший его сундук, тоже не замешкался на берегу. Он привычно вскинул свою подружку-котомку на сильное плечо и легко зашагал вверх по взвозу, огражденному с двух сторон лиственничными надолбами и рогатками. Дождь всюду наделал жирной грязи, дырявые телятиновые сапоги на ходу жадно хватали ее, но парень, казалось, этого не замечал. Его почему-то занимали сейчас квадратные, с крутыми шатрами, чисто умытые башенки острога да маковки двух красноярских церквей, вокруг которых с протяжными и тоскливыми криками вилось воронье.
Звали парня Куземкой, был он гулящим человеком, в Сибирь попал года три назад, нигде не пристал к настоящему делу. Бог не обидел его силой, бродила она в парне, что сусло в пивном котле. И бел, и пригож был лицом, и статен, а глаза голубые, как цвет ленковый, а губы розовые и пухлые, совсем девичьи.
Узкая улочка вывела Куземку в город, на главную площадь в посаде. Остановился гулящий, по-хозяйски огляделся. Все было здесь, как в других острогах. Почти вплотную к частоколу острожной стены прижались хмурые торговые ряды и амбары, отсюда вели в крепость тяжелые ворота с иконой Спаса нерукотворного на главной, проезжей, башне. Над воротами козырьком нависала небольшая площадка, на которой, опершись на граненый ствол ручной пищали, стоял пожилой осанистый казак в сером кафтане с красными поперечинами и в красном же колпаке. Казак покачивал головой и снисходительно посмеивался, глядя, как у ближнего амбара бойкие и сварливые женки скопом рядились с рыбником: суетились без меры, задирались, кричали. Но рыбник хорошо знал цену товару и потому твердо стоял на своем.