У гостиного двора, что на высоком жилом подклете, два жилистых бухаретина в черных тюбетейках и длинных полосатых чапанах продавали парнишку лет десяти — не то монгола, не то калмыка. Парнишка был худ и тощ, на солнце просвечивал, и потому купить его никто не решался — помрет.
Куземко жалел мальца. И то сказать: никакого смысла в ум себе не берет, лишь затравленно озирается, словно пойманный волчонок. Были бы у Куземки деньги, не пожалел — купил бы. Человек живуч, детенышу хлеба да каши овсяной поболе, глядишь — и окрепнет, зарадуется житью-бытью, будет Куземке вместо родного брата.
— Давай так, задарма, — заговорил с бухаретинами Куземко.
Те быстро переглянулись и, очевидно, так ничего и не поняв толком из Куземкиных слов, вдруг начали приплясывать и часто пощелкивать языками. А парнишка по-прежнему со страхом глядел на Куземку и жался к купцам.
— Дурачок, — стараясь не повысить голоса, ласково бросил Куземко.
Густой пьяный смех выплескивался на площадь из кабака, у входа в который, низко опустив усталые головы, дремали привязанные кони да без умолку клянчили у прохожих милостыню гугнивые побирушки.
«Хлебца бы отведать — что-то в брюхе больно урчит», — подумал Куземко, входя в распахнутую дверь. В кабаке кисло и смрадно воняло устоявшейся сивухой, квашеной капустой, людским потом.
Целовальник Харя, плотный краснорожий мужик в однорядке, туго подпоясанной синим кушаком, за который спереди был заткнут тяжелый пистолет, сразу приметил вошедшего Куземку, по-приятельски подмигнул ему хитрым глазом, снимая с полки ендову с вином. Разбитные питейные служки, перехватив цепкий целовальников взгляд, бросились локтями расталкивать злых, отекших от запоя бражников, что столпились у прилавка.
— Вина али меду? — привычно осведомился Харя.
— Квасу, — доставая из кармана деньги, сдержанно ответил Куземко.
— Квасу крепкого? — с привычной ловкостью Харя смахнул с прилавка хлебные крошки и бросил их в обросший волосами рот.
— Давай покрепче, а еще калач и курник. И огурца посолонее.
— Уж солонее нашего где найдешь? Денег на соль не жалеем, — игриво сказал Харя, наливая в квас водки, и тут же подозвал хлопотавшего у столов молодого служку. — Посади-ка с заплечным мастером о бок, — и на потеху казакам дал служке звонкую затрещину.
Палач Гридя был в загуле. Матерый, с крючковатым в фиолетовых прожилках носом и мясистыми, как у коня, губами, окрученный поверх кафтана сыромятным кнутом с толстыми воловьими жилами на конце, он пировал в одиночестве, устроившись поближе к двери, на самом угожем в кабаке месте.
Куземко напрямик прошел к палачу и, не обращая внимания на Гридю, сел за стол и большими глотками стал жадно хлебать холодный хмельной квас, заедая его свежим курником. Потом надкусил хрустнувший огурец и принялся высасывать рассол.
Гридя смотрел на него долго и неотрывно. Он, Гридя, никогда не ел вот с таким смаком, даже тогда, когда бывал отменно голоден. И еще палачу, а он ведь тоже человек, было интересно, что это за пришлый парень, чего ему вдруг понадобилось на Красном Яру. Но прежде чем заводить разговор, Гридя попросил служку принести и ему огурец на пробу.
— Уйду к джунгарам, — как о чем-то решенном, сказал палач, морщась от терпкой огуречной кислоты. — Меня везде ждет славно дело…
Гридя сердито косился на всех и ворчал, он был сегодня наверняка кем-то обижен. И Куземко по врожденной доброте своей пожалел его — видел, небось, как заплечным мастерам достается: иной аж взмокнет с головы до пят, усердствуя, а его заставляют стегать и стегать еще крепче, и посочувствовать казнимому никак не моги.
— Воевода что?.. Васька Еремеев, подьячий съезжей избы, умен, а ух и яр бывает, коли кровью потянет, — думая о том же, говорил Гридя. — Ты сам ложись, однако, вот и отведаешь мою руку. Остарел — то истинно, но тут и сноровка надобна. А и где ее взять молодому? За сноровку меня еще Архип Акинфов гораздо хвалил. Тебе, говорил он, нет замены, Гридя, ежели приспело время кого удавить. У меня в петле долго не пляшут.