Я с удивлением взглянул на нее: неужели она никогда не оставляла этого дома? Она, как будто поняв ответила:
— Я не была нигде, кроме этой равнины в лесах. Отец мой, он был лучший человек в мире, сам учил меня, он был очень образованный человек. Я, конечно, знаю, какие есть на свете страны, знаю, что не всюду растут наши ели, но скажите, всюду ли человеку так сиро и холодно жить на земле?
— Многим холодно жить на земле, пани. Виновны в этом люди, жаждущие власти, непосильной, невозможной для человека. Виноваты также и деньги, из-за которых люди хватают друг друга за глотку. Но мне кажется, что не повсюду так сиротливо, как тут. Там, за лесами, есть теплые луга, цветы, аисты на деревьях. Там также нищета и забитость, но там люди как-то ищут спасения от этого. Люди украшают хаты, женщины смеются, дети бегают. А тут всего этого мало.
— Я догадывалась,— продолжала она.— Этот мир влечет, но я не нужна нигде, кроме Болотных Ялин. Да и что я там буду делать, если там нужны деньги? Скажите, а такие вещи, как любовь, как дружба, там бывают хоть иногда? Или это только в книгах, которые есть в библиотеке отца?
Я опять ни на минуту не подумал, что это двусмысленная шутка, хоть мое положение было достаточно неловким: сидеть в ночной комнате и разговаривать с малознакомой паненкой о любви, да еще по ее инициативе.
— Там они иногда бывают.
— Вот и я говорю. Не может быть, чтобы люди лгали. Но тут ничего этого нет. Тут болото и мрак. Тут волки... волки с пылающими глазами. В такие ночи мне кажется, что нигде, нигде на земле нет солнца.
Мне стало страшно, когда я увидел сухой черный блеск ее глаз, и, чтобы перевести беседу на что-то другое, сказал:
- Неужто ваши отец и мать не любили друг друга?
Она загадочно улыбнулась:
- У нас не любят. Этот дом тянет из людей жизнь. И потом, кто вам сказал, что у меня была мать. Я ее не помню, ее не помнит никто в доме. Порой мне кажется, что я появилась на свет сама.
Несмотря на глубокую наивность этих слов, я понял, что это не известная сцена из «Декамерона» и тут нельзя смеяться, потому что это ужасающе. Передо мною сидела восемнадцатилетняя девушка и разговаривала со мною о том, что давно должна была прятать в сердце и что, однако, имело для нее не большую реальность, нежели ангелы на небеси.
— Вы ошибаетесь, пани,— буркнул я,— любовь все-таки дается нам, хоть изредка, на земле.
— Волки не могут любить. И как можно любить, если впереди смерть. Вот она, за окном.
Худенькая прозрачная ручка указала на черные пятна окон. И вновь забулькал голосок:
— Ваши лживые книги пишут, что это величайшая тайна, счастье и свет, что человек, когда она приходит, а другой не любит, убивает себя.
— Да,— ответил я.— Иначе не было бы ни женщин, ни мужчин.
— Лжете. Люди убивают не себя, а других, они выпустили на землю тысячи привидений, призраков. Я не верю, я никогда не чувствовала этого, значит ее нету. Я ни к кому не хочу прикоснуться — я хочу спрятаться от каждого. Я никого не хочу, как странно пишут ваши книги, «целовать» — люди кусаются.
Даже сейчас такая беседа пугает некоторых мужчин — что уж говорить о тех временах. Я не принадлежал к наглым мужчинам, но мне не было стыдно: она разговаривала о любви так, как иные женщины о погоде. Она не знала, ничего не знала об этом, она была не разбужена, совсем холодна, холодна как лед. Она даже не могла понимать, стыдно это или нет. И глаза ее открыто смотрели в мои, не притушенные веками. Это не могло быть кокетством. Это был ребенок, даже не ребенок, а живой труп.
И она глубже закуталась в шаль и констатировала:
— На земле господствует смерть. Это я знаю. Я не люблю, когда лгут о том, чего никогда не было на земле.
Мы посидели еще. Ветер вопил снаружи.
— Ужасный край, ужасные деревья, ужасные ночи.
И снова я увидел на ее лице то же выражение и не понял его.
— Скажите, это большие города, Вильно и Минск?
— Достаточно большие. Но Москва, Петербург побольше.
— И что, там тоже людям нехорошо ночью?
— Нет, что вы. Там за окнами огни, всю ночь горят фонари, звенят конки, там люди смеются на улицах.
Она задумалась.
— Вот видите. А тут ни единого огня. Вокруг этот старый парк на две версты в каждую сторону, а за ним спят без огней унылые хаты. И так воют и стонут осенью деревья за окнами. Дом совсем заброшен. В нем около пятидесяти комнат, не считая коридоров и разных переходов с закоулками. Он так давно построен. И он очень холодный, потому что предки запретили делать в нем печки, лишь камины, чтобы не было похоже на простых соседей. Камины пылают днем и ночью, но все равно по углам влага и повсюду холод. У нас на пятьдесят комнат только три человека. Экономка спит на первом этаже, там и сторож. Еще в одном из флигелей, за аллеей, живут сторож парка, кухарка и прачка. Тем хорошо. А во второй пристройке к дому, с отдельным входом, живет еще мой управляющий, Игнат Берман-Гацевич. Зачем он нужен, управляющий, не знаю, но таков закон. А в доме на весь второй этаж, на тридцать комнат, я одна. И так неуютно, что хочется зажаться куда-либо в угол, закутаться с головою, как ребенку, в одеяло и сидеть так. Вот сейчас мне почему-то очень хорошо и так спокойно, как не было уже два года, с того дня, как умер отец. И мне сейчас все равно, есть огни за этими окнами или нет. Знаете, это очень хорошо, если рядом есть люди.