Она довела меня через час до моей комнаты (ее комната была только через одну дверь от моей) и, когда я уже отворял дверь, предложила:
— Если вы интересуетесь старинными преданиями — поищите в библиотеке, в шкафу для рукописей. Там должен быть рукописный том преданий, наших семейных преданий. Ну, и еще кое-какие документы.
И добавила:
— Спасибо вам, пан Белорецкий.
Я не понял, за что она меня благодарила, и, признаюсь, даже не очень думал об этом, когда вошел в небольшую свою комнатку без задвижки на двери и поставил свечу на стол.
В комнатке была кровать, широкая, как поле битвы под Койдановом. Над кроватью старый балдахин. На полу — вытертый чудесный ковер. Кровать, видимо застилали с помощью особенной палки (как двести лет назад), такая она была большая. И палка стояла рядом. Кроме кровати был комод, высокая конторка и стол. Больше ничего.
Я разделся и лег под теплое одеяло, задув свечу. Сразу же за окном выступили на синем фоне черные силуэты деревьев и донесся, навевая сон, их ровный шум.
И почему-то это ощущение заброшенности совершило то, что я вытянулся, закинул руки за голову и, едва не засмеявшись от счастья, уснул, как провалился в какую-то темную и приятную прорву.
Сквозь сон мне показалось еще только, что кто-то шел маленькими и осторожными шагами по коридору, но я не обратил на это внимания, я спал и радовался во сне, что сплю.
Это была последняя моя спокойная ночь в доме Яновских в Болотных Ялинах.
Вокруг на многих десятинах шумел и волновался под осенним дождем заброшенный, глухой, черный от старости и влаги парк.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Следующий день был обыкновенным серым днем, которые часто бывают осенью в Беларуси. Утром я не видел хозяйки, мне сказали, что она плохо спит ночью и поэтому встает поздно. Лицо экономки, когда я сидел за завтраком, было какое-то уксусно-кислое и такое надутое, что неприятно было смотреть. Поэтому я не задержался за столом, взял в комнате свою большущую потрепанную тетрадь, пять карандашей, накинул сухой плащ и, расспросив о дороге к ближайшему починку [10], вышел из дома.
Мне сразу же стало как-то легче, хотя окрестность не могла похвастаться веселостью. Лишь тут, на мокрой тропинке, я смог хорошо рассмотреть этот дом-дворец. Ночью он показался мне поменьше, так как оба его крыла надежно прятались в чаще парка и весь первый этаж целиком зарос одичавшей, огромной, как деревья, сиренью. А под сиренью росли высокие, выше человека, желтые георгины, мясистый репейник, глухая крапива и всякая дрянь. Высовывал там и сям, как во всех влажных местах, свои лапчатые стебли чистотел, бурно росли дудник, шиповник, паслен. И на черной от влаги земле среди этого разнотравья лежали белые от плесени, видимо, обломанные ветром, искореженные сучья деревьев.
Следы человеческой руки были видны лишь перед входом, где сумрачным пурпуром горели на большой куртине поздние астры.
И дом выглядел так мрачно и холодно, что сердце сжалось. Был он двухэтажный, с огромным бельведером и небольшими башенками по краям и отличался отсутствием архитектуры, которая была типичной для белорусских дворцов в те времена, когда наши предки прекратили строить замки, но еще требовали от зодчих, чтобы они строили дворцы похожими на эти замшелые старые берлоги.
Я решил идти в починок не раньше, как осмотрюсь здесь, и пошел по аллее. Черт знает, какой дурак решил насажать в таком мрачном месте ели, но это было проведено, и деревья, которым было никак не меньше сотни лет, сделали местность лишь немного приятнее, нежели знаменитый лес у Данте. Ели, толстые — двоим не обхватить,— подступали к самым стенам дворца, заглядывали лапами в окна, возвышались сине-зелеными конусами над кровлей. Стволы их затянула седая борода мхов и лишайников, нижние ветки свисали до земли, как шатры, и аллея напоминала узкое межгорье. Лишь у самого дома видны были там и сям хмурые, черные от дождя, почти голые исполины-липы и один кряжистый дуб, видимо, заповедный, так как возносил свою макушку на несколько саженей выше самых высоких елей.