Я тогда искал свой народ и начинал понимать, как и многие в ту пору, что он здесь, рядом, только за два века из нашей интеллигенции хорошо выбили это понимание. Поэтому и работу себе я избрал необычную — изучение этого народа.
Я закончил после гимназии университет и стал ученым-фольклористом. Дело это в то время только начиналось и считалось среди власть имущих опасным для существующего строя. Сколько пришлось выбрасывать палок из колес — кто бы только знал!
Но повсюду — и лишь от этого становилось легче дело мое — я встречал участие и помощь. И в лице малообразованного волостного писаря, потом присылавшего записи сказок мне и Романову, и в лице дрожащего за хлеб сельского учителя, и (мой народ жил!) даже в лице одного губернатора, необычайно доброго человека, настоящей белой вороны; он дал мне рекомендательное письмо, в котором повелевал под угрозой суровых последствий оказывать мне всяческое содействие.
Спасибо вам, простые белорусские люди!
Даже сейчас еще я молюсь на вас. Что уж говорить о тех годах...
Постепенно я понял, кто я. Что заставило меня сделать это?
Может, теплые огни деревень, названия которых до сих пор какой-то теплой болью входят в мое сердце: Липично, Сорок Татар, Березова Воля, урочище Разбитый Рог, Померечь, Дубрава, Вавёрки [2]?
А может, ночлег на заливном лугу, когда дети рассказывают сказки и дрема крадется к тебе под тулуп вместе с холодом? Или свежий запах молодого сена и звезды через прохудившуюся крышу сарая?
Либо даже и не они, а просто хвоя в чайнике, дымные черные хаты, в которых женщины в андараках [3] прядут и поют бесконечную песню, похожую на стон.
Это было мое. За два года я обошел и проехал Минскую, Могилевскую, Витебскую, часть Виленской губернии. И всюду я видел слепых нищих, видел горе народа моего, дороже которого — я сейчас знаю это — у меня не было ничего на свете.
Тогда тут был этнографический рай, хотя сказка, а особенно легенда, как наиболее непрочные продукты народной фантазии, начали забираться все дальше и дальше, в медвежью глушь.
Я побывал и там: у меня были молодые ноги и молодая жажда. И что мне только не приходилось видеть!
Я видел церемонию с заломом [4], крапивные святки, игру в забытого даже тогда «ящера» [5]. Но больше всего я видел последнюю картошку в миске, черный, как земля, хлеб, сонное «а-а-а» над колыбелью, большие выплаканные глаза женщин.
Это была византийская Беларусь!
Это был край охотников и номадов, черных смолокуров, тихого, такого приятного издалека звона забытых церквушек над трясиной, край лирников и тьмы.
В ту пору как раз подходил к концу долгий и болезненный процесс вымирания нашей шляхты. Эта смерть, это гниение заживо длились долго, почти два века.
И если в восемнадцатом веке шляхта умирала бурно, с дуэлями, умирала на соломе, промотав миллионы, если в начале девятнадцатого века умирание ее еще было овеяно тихой грустью забытых дворцов в березовых рощах, то в мои времена это было уже не поэтически и совсем не грустно, а противно, порой даже ужасающе в наготе своей.
Это было умирание байбаков, спрятавшихся в свои норы, умирание нищих, предки которых были отмечены в Городельском привилее [6], а сами они, хоть и жили в богатых полуразрушенных дворцах, носили едва ли не тулупы, хотя спесь их была неизмерима.
Это было одичание без просветления, противные, порой кровавые поступки, причину которых можно было искать только на дне их близко или слишком далеко посаженных глаз, глаз извергов, дегенератов.
Топили разбитыми обломками бесценной белорусской мебели семнадцатого века печки, облицованные голландскими изразцами, сидели, как пауки, в своих холодных покоях, глядя в безграничную окрестную тьму через окно, по стеклам которого стекали наискось флотилии капель.
Такова была жизнь, когда я ехал в экспедицию в глухой Н-ский уезд губернии. Я избрал плохое время для поездок. Летом, конечно, фольклористу хорошо: тепло, вокруг красивые ландшафты. Но по своим результатам наша работа эффективнее всего в глухие осенние либо зимние дни.
Тогда происходят игрища с их песнями, прядения с их вечными историями, а позже — крестьянские свадьбы. Это наше золотое время.
Но мне выпало поехать лишь в начале августа, когда не до сказок и только протяжное наше «жниво» звучит над полями. Я проездил август, сентябрь, часть октября и должен был застать лишь две недели, самое начало глухой осени, когда я мог надеяться на что-нибудь стоящее. Потом меня ждали в губернии неотложные дела.