— Вы разговариваете со мною, с человеком, который привык дергать за уши разных парвеню.
— А вы не спросили, может, какие-то там парвеню порой могут дать отпор? И не подходите, иначе, предупреждаю вас, ни один шляхтич не получит такого оскорбления действием, как вы от меня.
— Хамская драка на кулаки! — взорвался он.
— Что поделаешь? — холодно заметил я.— Мне случалось встречать дворян, на которых другое не действовало. Они не были хамами, их предки были заслуженными псарями, доезжачими, альфонсами у овдовевших магнаток.
Я перехватил его руку и держал возле его бока, как клещами.
— Ну...
— А-х ты! — процедил он.
— Панове, панове, успокойтесь! — с невыразимой тревогой выкрикнула Яновская.— Пан Белорецкий, не надо, не надо! Пан Ворона, устыдитесь!
Лицо ее было умоляющим.
Видимо, и Дуботолк понял, что пора вмешаться. Он подошел, стал между нами и положил на плечо Вороны тяжелую руку. Лицо его налилось кровью.
— Щенок! — выкрикнул он.— И это белорус, житель яновских окрестностей, это шляхтич?! Так оскорбить гостя! Позор моей седине. Ты что, не видишь, с кем завелся? Это тебе не наши шуты с куриными душонками, это не цыпленок, это — мужчина. И он тебе быстро оборвет усы. Вы дворянин, сударь?
— Дворянин.
— Ну, вот видишь, пан — шляхтич. Если тебе надо будет с ним поразговаривать — вы найдете общий язык. Это шляхтич, и хороший шляхтич, хоть бы и предкам в друзья — не чета современным соплякам. Проси прощения у хозяйки. Слышишь?
Ворону как подменили. Он пробормотал какие-то слова и отошел с Дуботолком в сторону. Я остался с хозяйкой.
— Боже мой, пане Андрей, я так испугалась за вас. Не стоит вам, такому хорошему человеку, заводиться с ним.
Я поднял глаза. Дуботолк стоял в стороне и с любопытством переводил взгляд с меня на пани Яновскую.
— Надея Романовна,— с неожиданной теплотой сказал я.— Я очень вам благодарен, вы очень добрый и искренний человек, и вашу заботу обо мне, вашу приязнь я запомню надолго. Что поделаешь, моя честь — мое единственное, я не даю никому наступить себе на ногу.
— Вот видите,— опустила она глаза.— Вы совсем не такой. Многие из этих родовитых людей поступились бы. Видимо, настоящий шляхтич тут — вы, а они лишь притворяются... Но запомните, я очень боюсь за вас. Это опасный человек, человек с худой репутацией.
— Знаю,— шутливо ответил я.— Это здешний «зубр», помесь Ноздрева и...
— Не шутите, Это известный у нас скандалист и бретер. На его совести семь убитых на дуэли... И, возможно, это хуже для вас, что я стою тут рядом с вами. Понимаете?
Мне совсем не нравился этот маленький гномик женского пола с большими грустными глазами, я не интересовался, какие отношения существовали между ним и Вороной, был Ворона воздыхателем либо отвергнутым поклонником, но за добро платят уважительностью. Она была так мила в своей заботе обо мне, что я (боюсь, что глаза у меня были действительно более мягкими, нежели надо) взял ее ручку и поднес к губам.
— Спасибо, пани хозяйка.
Она не отняла руки, и ее прозрачные неживые пальчики едва встрепенулись под моими губами. Словом, все это слишком напоминало сентиментальный и немного бульварный роман из жизни великого света.
Оркестр инвалидов заиграл вальс «Миньон», и сразу иллюзия «великого света» исчезла. Оркестру соответствовали наряды, нарядам соответствовали танцы. Цимбалы, дуда, что-то похожее на тамбурин, старый гудок и четыре скрипки. Среди скрипачей был один цыган и один еврей, скрипка которого все время силилась вместо известных мелодий играть слишком грустное, а когда сбивалась на веселье, то все выигрывала что-то похожее на «Семеро на скрипке». И танцы, давно вышедшие из моды всюду: «Шаконь», «Па-де-де», даже «Лебедик» — эта манерная белорусская пародия на менуэт. Хорошо еще, что я все это умел танцевать, так как любил народные и старинные танцы.
— Позвольте пригласить вас, пани Надея, на вальс.
Она поколебалась слегка, несмело приподняла на меня пушистые ресницы.
— Когда-то меня учили. Наверное, я забыла. Но...
И она положила руку, положила как-то неуверенно, неловко, ниже моего плеча. Я вначале думал, что мы будем посмешищем для всего зала, но вскоре успокоился. Я никогда не видел большей легкости в танцах, нежели у этой девушки. Она не танцевала, она летала в воздухе, и я почти нес ее над полом. И легко было, так как в ней, как мне казалось, было не больше ста двадцати пяти фунтов. Приблизительно на середине танца я заметил, что лицо ее, до этого сосредоточенное и неопределенное, стало вдруг простым и милым. Глаза заискрились, нижняя губка слегка выдалась вперед.