Я взглянул на Светиловича, шагавшего рядом со мною, веселого и озорного, как будто эти вопросы для него не существовали. Утро и в самом деле было чудесно: серенький день, но за тучами угадывалось близкое солнце, и каждый желтый листок на деревьях млел, кажется, даже потягивался от наслаждения под теплой не по-осеннему росой. И даже какие-то птицы ласково и задумчиво пели в кустах.
Через поляну далеко под нами виднелось ровное займище, дальше — безграничные просторы коричневых болот, вересковые пустоши, Болотные Ялины далеко за ними. И все это имело какую-то грустную, не каждому понятную красоту, которая каждому сыну этих унылых мест больно и сладко трогает сердце.
— Видите, осинка выбежала на поле. Красная, застыдилась бедная девочка,— растроганным голосом произнес Светилович.
Он стоял над обрывом, даже подавшись вперед. Легкий ветерок развевал его длинные красивые волосы. Аскетический рот стал мягким, блуждающая неопределенная улыбка была на нем. Глаза смотрели вдаль, и весь он казался каким-то невесомым, порывистым, стремясь в эти бедные, дорогие просторы.
«Вот так и на крест идут такие,— снова подумал я.— Красивую голову под мерзкую грязную секиру...»
И вправду, какая-то жажда жизни и стремление к самопожертвованию были в этом красивом лице, в тонких, предки-поэты сказали бы «лилейных», руках, в стройной красивой шее, твердых карих глазах с длинными ресницами, но с металлическим блеском в глубине.
— Ах, земля моя! — вздохнул он.— Дорогая моя, единственная! Как же ты-то плохо относишься к тем осинкам, которые раньше всех выбегают на поле, на свет. Первой засыплет такую снегом зима, сломает ветер. Не спеши, глупенькая! Куда там! Она не может.
Я положил руку ему на плечо, но быстро снял ее.
Я почувствовал, что он совсем не я, что это сейчас парящий человек, которого нет здесь. И он даже не стыдится высоких слов, которых мужчины обычно избегают.
— Помните, Белорецкий, ваше предисловие к «Белорусским песням, балладам и легендам»? Я помню: «Горько стало белорусскому сердцу моему, когда увидел я забвение наших лучших, золотых наших слов и дел». Прекрасные слова, за них только простят вам все грехи. А что уж говорить, если не только белорусское мое сердце, если человеческое мое сердце болит от забвения нашего и общего, от боли, от бессильный слез несчастных матерей. Нельзя, нельзя так дорогой Белорецкий. Человек добр, а из него делавт скотину. Никто, никто не хочет дать ему возможность быть человеком. Видимо, нельзя просто крикнуть: «Обнимитесь, люди!» И вот идут люди, на дыбу идут. Не ради славы, ради того, чтобы убить угрызения совести,— как порой идет человек, не зная дороги в пуще, спасать друга, потому что стыдно, стыдно стоять. Идут, плутают, гибнут. Знают лишь, что не таким должен быть человек, что нельзя ему обещать райский клевер, что счастье ему необходимо под этими вот дымными потолками. И мужества у них больше, нежели у Христа: они знают, что не воскреснут после распятия. Лишь во́роны над ними будут летать да плакать женщины. И, главное, святые их матери.
Он показался мне в эту минуту таким прекрасным, таким нечеловечески человечным, что я с ужасом через завесу будущего предощутил его смерть. Такие не живут. Где это будет? На дыбе в пыточной? На виселице перед народом? В безнадежной драке инсургентов с войсками? За письменным столом, за которым они спешат записать последние пылающие мысли, дыша кусками легких? В коридорах тюрем, когда им стреляют в затылок, не осмеливаясь взглянуть в глаза?
Я знал только, что непростая участь ожидает этого человека перед безнадежным и светлым концом, что не в постели умрет он, что я перед ним — щенок, пока что не способный понять этого самоотречения и догнать его в этом влечении к борьбе и страданиям. Но я справлюсь, пускай не так, как он.
Глаза его блестели.
— Калиновский шел на виселицу. Перовскую, женщину, на которую взглянуть было только — и умирай, на эшафот... Этакую красоту — грязной своркой за шею. Знаешь, Яновская на нее немного похожа. Поэтому я ее и обожествляю, хотя это не то. А она шляхтянка была. Стало быть, есть выход и для некоторых их наших. Лишь по этому пути, если не хочешь сгнить живьем... Давили. Думаешь, всех передавили? Растет сила. С ними хоть ребром на крючке висеть, лишь бы не мчалась над землей дикая охота короля Стаха, ужас прошлого, апокалипсис его, смерть. Вот закончу я только с этим и поеду. Закончу быстро, мысль у меня появилась. А там... эх, не могу я тут. Знаешь, какие у меня есть друзья, что мы должны начать?! Дрожать будут те, жирные. Не передавили. Сильным пожаром пахнет. И годы, годы впереди! Сколько страданий, сколько счастья! Какая золотая, какая волшебная даль, какое будущее ждет!