— Надея Романовна, что вы? — забормотал я, и губы мои невольно сложились в усмешку приблизительно того порядка, какая бывает на лице дурака, когда он присутствует на похоронах.
— Ничего,— почти спокойно уже ответила она.— Просто я никогда не буду... настоящим человеком. Я плачу... по Светиловичу... по вам, по себе. И даже не по нему я плачу, а по загубленной его молодости,— я хорошо понимаю это! — по счастью, какое нам заказано, по искренности, какой у нас нет. Уничтожают лучших, уничтожают достойных. Помните, как говорили когда-то: «Не имамы князя, вождя и пророка и, как листья, метемся по грешной земле». Нельзя надеяться на лучшее, одиноко сердцу и душе, и никто не ответит им. И догорает жизнь.
Поднялась, судорожным движением сломала веточку, которую держала в руках.
— Прощайте, дорогой пан Белорецкий. Может, мы и не увидимся больше. До конца жизни я буду благодарна вам... Вот и все. И конец.
И тут меня на минуту прорвало. Не чувствуя, что повторяю слова Светиловича, я выпалил:
— Пускай убьют — и мертвым притащусь сюда!..
Ничего не ответила, только вновь положила руку мне на рукав, молча глянула в глаза, пошла.
Я остался один.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Можно было полагать, что солнце совершило один оборот (я использую слово «полагать» лишь потому, что солнце не показывалось из-за туч), когда я в полдень явился в уезд. Это был плоский, как опреснок, городок, хуже самого захудалого местечка, и отделяли его от яновских окрестностей лишь верст восемнадцать чахлых лесов. Конь мой цокал копытами по грязным улицам, вокруг были вместо домов какие-то курятники, и единственным, что отличало это от деревни, были полосатые будки, возле которых стояли усатые церберы в заплатанных мундирах, да еще две-три кирпичные лавки на высоких фундаментах. Худые еврейские козы ироническими глазами смотрели на меня с гнилых крыш.
Зато немного дальше возвышались могущественные замшелые стены давней униатской церкви с двумя остроконечными башнями над четырехугольником мрачной каменной плебании [30].
И над всем этим висела такая же, как и повсюду, мерзость запустения: на кровлях, между ребристых обрешетин, росли довольно-таки большие березки. На главной площади грязь была по колено, перед обшарпанным зданием уездного суда, почти на крыльце, лежало штук шесть свиней, дрожавших от холода и порой делавших напрасные попытки подлезть под подруг, чтобы согреться. Это каждый раз сопровождалось эксцессами в виде обиженного хрюканья.
Я привязал коня к коновязи и поднялся по скрипучей лестнице в коридор, где кисло пахло бумажной пылью, чернилами и мышами. Канцелярскую дверь, обитую истрепанной клеенкой, едва оторвал, так она разбухла. Вошел и вначале ничего не рассмотрел: такой скупой, в табачном дыму, свет пробивался через узкие маленькие окна. Лысый скрюченный человечек, у которого сзади из прорехи выбивался хвостик сорочки, возвел на меня глаза и моргнул ими. Тут я очень удивился: верхнее веко осталось неподвижным, а нижнее закрыло весь глаз, как у жабы.
Я назвал себя.
— Вы явились? — удивился человек-жаба.— А мы...
— А вы думали,— продолжил я,— что я не явлюсь в суд, уеду отсюда, сбегу. Ведите меня к вашему судье
Протоколист вылез из-за конторки и посеменил передо мною в глубину этой дымной преисподней.
В следующей комнате за большим столом сидели три человека в сюртуках, замусоленных до того, что их ткань напоминала старую бумазею. Лица повернулись ко мне, и я заметил в глазах одинаковое выражение алчности, удивления перед тем, что я все-таки явился, и наглости.
Это были судья, прокурор и адвокат, один из тех «облокатов», которые обирали клиентов как липку, а потом предавали. Голодный, алчный и продажный судебный крючок с головою, похожей на огурец.
И вообще-то это были не отцы и дети судебной реформы, а скорее подьячие допетровских времен.
— Пан Белорецкий,— мятым голосом проговорил судья,— мы ожидали вас. Очань прыятна... Мы уважаем людей со сталичным блеском.— И он, не приглашая меня сесть, уставился в какую-то бумажку.— Вы, навернае, знаете, что здзелали што-та подобное на криминал, кагда пабили прыстава за какую-та нявинную шутку? Это — дзействие угаловна наказуемае, ибо каккурат противоречит нравам наших окрестностей, а такжа и сводам законов империи Российской.
И он посмотрел на меня через очки с весьма горделивым видом. Он был вполне доволен, этот потомок Шемяки, доволен тем, что учиняет суд и расправу в уезде, что сидит в высоком кресле с подлокотниками, что перед ним кипа бумаги, что протоколист с униженным благоговением пятится к двери, ежеминутно отбивая поклоны.