— У прадеда пани Яновской было десять тысяч десятин хорошей пахотной земли, не считая леса. У пани Яновской, как это вам, вероятно, известно, уважаемый пан Стаховский, 50 десятин пахотной земли, значительно истощенной. У нее также имеется парк, который не дает ни гроша, и пуща, являющаяся практически также майоратом, ибо это заповедный лес. Скажем прямо, мы могли б поступиться этим правилом, однако, во-первых, доступ в пущу для лесорубов невозможен из-за окружающей ее трясины. А во-вторых, разумно ли это? У Яновской могут появиться дети. Что им делать на 50 десятинах бедной земли? Тогда род совсем придет в упадок. Конечно, пани теперь взрослая, она сама может…
— Я согласна с вами, дядя, — краснея до слез, сказала Надежда Романовна. — Пускай пуща стоит. Я рада, что до нее можно добраться только тропинками, и то в засуху. Жаль изводить такой лес. Пущи — это божьи сады.
— Так вот, — продолжал опекун, — помимо этого, пани принадлежит почти вся яновская округа, но это трясина, торфяные болота и пустоши, на которых не растет ничего, кроме вереска. На этой земле никто никогда не жил, сколько помнит человеческая память. Значит, возьмем только 50 десятин, которые сдаются в аренду за второй сноп. Земля неудобренная, выращивают на ней только рожь, и она дает тридцать, самое большое сорок пудов с десятины. Стоимость ржи 50 копеек за пуд, значит, десятина дает дохода десять рублей в год и, таким образом, со всей земли 500 рублей в год. Вот и все. Эти деньги не задерживаются, можете меня проверить, пан Стаховский.
Я покачал головой. Хозяйка большого имения получала немногим больше двухсот рублей дохода в месяц. А средний чиновник получал 125 рублей. У Яновской было где жить и что есть, однако это была неприкрытая нужда, нужда без просвета. Я, голяк, ученый и журналист, автор четырех книг, имел рублей четыреста в месяц. И мне не нужно валить все в эту прорву — дворец, делать подарки слугам, содержать в относительном порядке парк. Рядом с нею я был Крез.
Мне стало жаль ее, этого ребенка, на плечи которого лег такой непосильный груз.
— Вы очень небогатый человек, — грустно сказал Дубатовк. — На руках у вас, собственно говоря, после всех необходимых расходов остаются копейки.
И он бросил взгляд в мою сторону, очень выразительный и многозначительный взгляд, но мое лицо, полагаю, не выразило ничего. Да и в самом деле, какое это имело касательство ко мне?
Документы передали новой хозяйке. Дубатовк обещал дать личные указания Берману, затем поцеловал Яновскую в лоб и вышел. Мы все тоже возвратились в зал, где публика успела уже устать от танцев. Дубатовк опять вызвал взрыв веселья.
Я не умел танцевать какой-то местный танец, и потому Яновскую сразу умчал Ворона. Потом она куда-то исчезла. Я наблюдал за танцами, когда вдруг почувствовал чей-то взгляд. Неподалеку от меня стоял худощавый, но, видимо, сильный молодой человек, светловолосый, с очень приятным и открытым лицом, одетый скромно, однако с подчеркнутой аккуратностью.
Я не видел, откуда он появился, но он с первого взгляда понравился мне, понравилась даже мягкая аскетичность красивого большого рта и умных карих глаз. Я улыбнулся ему, и он, словно только этого и ожидал, подошел большими плавными шагами, протянул руку:
— Простите, я без церемоний. Андрей Свецилович. Давно хотел познакомиться с вами. Я студент… бывший студент Киевского университета. Меня исключили за участие в студенческих волнениях.
Я тоже представился. Он улыбнулся широкой белозубой улыбкой, такой ясной и доброй, что лицо сразу стало красивым.
— Я знаю, я читал ваши сборники. Не сочтите за комплимент, я вообще не любитель этого, но вы мне стали после них очень симпатичны. Вы занимаетесь полезным, нужным делом и хорошо понимаете свои задачи. Я сужу по вашим предисловиям.
Мы разговорились и отошли к окну в дальнем углу зала. Я спросил, как он попал в Болотные Ялины. Он засмеялся:
— Я дальний родственник Надежды Романовны. Очень дальний. Собственно говоря, от всего корня Яновских сейчас остались только она и я, по женской линии. Кажется, какая-то капля крови этих бывших дейновских князьков течет еще в жилах Гарабурды, но его родство, как и родство Грыцкевичевых, не доказал бы ни один знаток геральдики… Это просто родовое предание. А настоящая Яновская только одна.
Лицо его смягчилось, стало задумчивым.
— А вообще, все это глупости. Все эти геральдические казусы, князьки, магнатские майораты. Будь моя воля, я выпустил бы из жил всю свою магнатскую кровь. Это лишь причина для больших страданий совести. Мне кажется, такие чувства и у Надежды Романовны.
— А мне сказали, что панна Надежда единственная из Яновских.
— Да, так оно и есть. Я очень дальний родственник, и к тому же меня считали умершим. Я не посещал Болотные Ялины пять лет, а сейчас мне двадцать три. Отец выслал меня отсюда, потому что я в восемнадцать лет умирал от любви к тринадцатилетней девочке. Собственно говоря, это ничего, надо было лишь подождать два года, но отец верил в силу старинного проклятия.
— Ну и как, помогла вам высылка? — спросил я.
— Ни на грош. Более того, двух встреч было достаточно, чтоб я почувствовал, что прежнее обожание переросло в любовь.
— А как смотрит на это Надежда Романовна?
Он покраснел так, что у него даже слезы навернулись на глаза.
— О!… Вы догадались! Я очень прошу вас молчать об этом! Дело в том, что я не знаю еще, как она посмотрит. Да это не так важно, поверьте… поверьте мне. Для меня это не важно. Мне просто хорошо с нею, и даже если она будет равнодушна — поверьте, мне все равно будет хорошо и счастливо жить на земле: она ведь будет жить на ней тоже. Она необыкновенный человек. Вокруг нее такое грязное свинство, неприкрытое рабство, а она такая чистая и добрая.
Я улыбнулся от неожиданно нахлынувшего умиления к этому юноше с хорошим и ясным лицом, а он, видимо, посчитал улыбку за насмешку.
— Ну вот, вы также смеетесь, как покойный отец, как дядя Дубатовк…
— Я и не думаю смеяться над вами, пан Андрей! Напротив, мне приятно слышать от вас такие слова. Вы чистый и хороший человек. Только не надо, пожалуй, кому-либо еще рассказывать об этом. Вот вы произнесли имя Дубатовка…
— Благодарю вас за хорошие слова. Однако неужели вы подумали, что я еще кому-нибудь мог говорить об этом?! Ведь вы сами догадались. И дядя Дубатовк — тоже, не знаю почему.
— Хорошо, что догадался Дубатовк, а не Алесь Ворона, — сказал я. — Иначе окончилось бы плохо для одного из вас. Дубатовк ничего. Он опекун, он заинтересован, чтобы Надежда Романовна нашла хорошего мужа. И он, мне кажется, хороший человек, никому не расскажет, как и я. Но вам вообще нужно молчать об этом.
— Это правда, — виновато ответил он. — Я и не подумал, что даже маленький намек вреден для панны Надежды. И вы правы — какой хороший, искренний человек Дубатовк! Настоящий пан-рубака, простой и патриархальный! И такой искренний, такой веселый! Как он любит людей и никому не мешает жить! А его язык?! Я как услыхал, так меня будто по сердцу теплой рукой погладили.
Даже глаза его увлажнились, так он любил Дубатовка. И я был во многом с ним согласен.
— Теперь вы знаете, пан Белорецкий, а больше никто не будет знать. Я не буду компрометировать ее. И вообще я буду нем. Вот вы танцуете с ней, а мне радостно. Беседует она с другим — мне радостно. Пусть только она будет счастлива. Но я вам искренне скажу. — Голос его окреп, а лицо стало, как у юного Давида, который выходит на бой с Голиафом. — Если я буду за тридевять земель и сердцем почувствую, что ее кто-то собирается обидеть, я прилечу оттуда и, хоть бы это был сам Бог, разобью ему голову, кусать буду, биться до последнего, чтоб потом лишь приползти к ее ногам и подохнуть. Поверьте мне. И вдалеке — я всегда с нею.
Глядя на его лицо, я понял, почему боятся власть имущие таких вот стройных, чистых и честных юношей. У них, конечно, широкие глаза, детская улыбка, слабые юношеские руки, шея гордая и стройная, белая, словно мраморная, как будто специально создана для секиры палача, но у них еще и непримиримость, совесть до конца, даже в мелочах, неумение считаться с превосходством чужой грубой силы и фанатическая верность правде. В жизни они неопытные, доверчивые дети до седых волос, в служении правде — горькие, ироничные, преданные до конца, мудрые и непреклонные. Мразь боится таких даже тогда, когда они еще не начинают действовать, и, руководствуясь инстинктом, присущим дряни, травит их всегда Дрянь знает, что они — самая большая опасность для ее существования.