— А откуль мне знать? Хиба он дите, пане, чтоб говорить, куда идет.
— Веди в дом, — крикнул я, взвинченный этой холодной невозмутимостью.
— Нашто?
— Может, он оставил какую-нибудь записку.
Мы вошли в комнату Свециловича. Ложе аскета, покрытое серым одеялом, вымытый до желтизны и натертый воском пол, на полу ковер. На простом сосновом столе несколько толстых книг, бумаги, разбросанные перья. Гравированный портрет Марата в ванне, пораженного кинжалом, и написанный карандашом портрет Калиновского висели над столом. На другой стене карикатура: Муравьев с плетью в руке стоит на груде черепов. Его бульдожье лицо грозно. Катков, низко склонившись, лижет ему зад.
Я перевернул на столе все бумаги, но в волнении ничего не нашел, кроме листа, на котором рукой Свециловича было написано: «Неужели он?» Я схватил плетеную корзину для бумаг и вытряхнул содержимое на пол: там ничего интересного, лишь конверт из шероховатой бумаги, на котором лакейским почерком было написано: «Андрусю Свециловичу».
— Были сегодня пану какие-нибудь письма? — спросил я у окончательно изумленного и растерявшегося Кондрата.
— Было одно, я нашел его под дверью, когда вернулся с огорода. И отдал, конечно.
— Оно было не в этом конверте?
— Погодите… Ну, конечно, в нем.
— А где само письмо?
— Письмо? Дьявол его знает. Может, в печке?
Я бросился к печке, открыл дверцу — оттуда повеяло не очень горячим духом. Я увидел у самой дверцы два окурка и маленький клочок белой бумаги. Схватил его — почерк был тот же, что и на конверте.
— Счастье твое, леший тебя подери, — выругался я, — что ты рано вытопил печку.
Но это было еще не совсем счастье. Бумажка была сложена вдвое, и та ее сторона, что была ближе к углям, сейчас уже покрытым серым пеплом, стала совсем коричневой. Букв там разобрать было нельзя.
«Андрусь! Я узнал, что ты интересуешься дикой охотой… ко… Надежде Романовне опасность… моя до… (здесь выгорел большой кусок)… адает. Сегодня я разговаривал с паном Белорецким. Он согласен… поехал в уезд… Дрыкганты — клав… ка… Когда получишь письмо — сразу приходи к… нине, где три отдельные сосны. Я и Белорецкий будем ожидать… ички на… что это… творится на зе… Приходи непременно. Письмо сожги, потому что мне особенно опас… Тв… дру… Над ними тоже ужасная опасность, предотвратить которую можешь только ты… (снова много выгорело)… ходи.
Твой доброжелатель Ликол…»
Дело было ясное: кто-то прислал письмо, чтобы выманить Свециловича из дома. Он поверил. Видимо, тот, кто писал, был ему хорошо знаком. Здесь задумали что-то иезуитски-утонченное. Чтобы он не пошел ко мне, написали, что разговаривали со мной, что я поехал в уезд, что я буду ожидать его где-то на «… нине, где три отдельные сосны». Что за «… нине»? На равнине? Или это «… щине» — в лощине? Медлить было нельзя.
— Кондрат, где тут неподалеку на равнине три большие сосны?
— Черт его знает, — задумался он. — Разве что возле Волотовой прорвы. Там стоят три огромные сосны. Это там, где кони короля Стаха — как говорят люди — влетели в трясину. А что такое?
— А то, что пану Андрею грозит страшная опасность… Давно он ушел?
— Да нет, наверное, час тому.
Я вытащил его на крыльцо, и он, едва не плача, указал мне путь к трем соснам. Я приказал ему оставаться дома, а сам побежал. На этот раз я не перемежал бег шагом. Я летел, я мчал из последних сил, как будто хотел там, у трех сосен, упасть замертво. На ходу сбросил куртку, шапку, выбросил из карманов золотой портсигар и карманное издание Данте, которое всегда носил с собой. Бежать стало немного легче. Я снял бы даже сапоги, если б для этого не надо было останавливаться. Это был бешеный бег. По моим расчетам, я должен был оказаться у сосен минут на двадцать позже моего друга. Ужас, отчаяние, ненависть придавали мне силы. Внезапно поднявшийся ветер подталкивал в спину. Я не замечал, что тучи, в конце концов, заволокли все небо, что что-то тяжелое, давящее нависло над землей: я — мчал…
Три огромные сосны уже вырисовывались вдали, а над ними был такой кромешный мрак, такие темные тучи, такое угрюмое небо… Я ринулся в кусты, ломая их ногами. И тут… впереди прозвучал выстрел, выстрел из старинного пистолета.
Я вскрикнул диким голосом, и, как будто в ответ на мой крик, тишину разорвал бешеный топот конских копыт. Я выскочил на поляну и увидел тени десяти удалявшихся всадников, которые на полном галопе сворачивали в кусты. А под соснами я увидел человеческую фигуру, медленно оседавшую на землю.
Пока я добежал, человек упал вверх лицом, широко раскинув руки, словно желал своим телом прикрыть свою землю от пуль. Я успел еще выстрелить несколько раз в сторону убийц, мне даже показалось, что один из них покачнулся в седле, но сразу же неожиданное горе бросило меня на колени рядом с лежащим.
— Брат! Брат мой! Брат!
Он лежал совсем как живой, и только маленькая ранка, из которой почти не текла кровь, говорила мне жестокую, непоправимую правду.
Пуля пробила висок и вышла через затылок. Я смотрел на него, на эту беспощадно погубленную молодую жизнь, я вцепился в него руками, звал, тормошил и выл, как волк, словно это могло помочь.
Потом сел, положил его голову себе на колени и начал гладить волосы.
— Андрусь! Андрусь! Проснись! Проснись, дорогой!…
Мертвый, он был красив какой-то необычайной красотой. Лицо закинуто, голова повисла, стройная шея, словно из белого мрамора изваянная, лежала на моем колене. Длинные светлые волосы перепутались с сухой желтой травой, и она ласкала их. Рот улыбался, как будто смерть принесла ему какую-то разгадку жизни, глаза были мирно закрыты, и длинные ресницы затеняли их. Руки, такие красивые и сильные, что женщины могли б целовать их в минуты счастья, лежали вдоль тела, словно отдыхали.
Как скорбящая мать, сидел я, положив на колени сына, принявшего пытки на кресте. Я выл над ним и проклинал Бога, беспощадного к своему народу, к лучшим своим сынам:
— Боже! Боже! Всесильный, всесведущий! Чтоб ты пропал, отступник, продавший свой народ.
Что— то грохнуло надо мной, и в следующий миг целый океан воды, ужасный ливень обрушился на болота и пустоши, на затерянный в лесах край. Стонали под ним ели, пригибались к земле. Он бил мне в спину, полосовал землю.
Я сидел, как обезумевший, не замечая ничего. Слова лучшего из людей, услышанные мной несколько часов тому назад, звучали в ушах.
«Сердце мое болит… идут, плутают, гибнут, потому что стыдно стоять… и не воскреснут после распятия… Но думаешь, всех передушили? Годы, годы впереди! Какая золотая, чарующая даль, какое будущее ожидает!… Солнце!»
Я застонал. Солнце скрылось за тучами, будущее, убитое и холодеющее под дождем, лежит здесь на моих коленях.
Я плакал, дождь заливал мне глаза, рот. А руки мои все гладили эту золотую юношескую голову.
— Родина моя! Горемычная мать! Плачь!
Глава двенадцатая
Вороны издали чуют мертвого. На следующий день в яновскую округу явился становой пристав, усатый красивый мужчина. Он приехал без доктора, осмотрел место убийства и важно сказал, что никаких следов из-за ливня обнаружить не удалось (сопровождавший его Рыгор лишь горько усмехнулся в усы). Осмотрел тело убитого, повертел белыми пальцами его голову и изрек:
— Н-ну и саданули!… Сразу лег.
Потом он пил водку и закусывал в доме Свециловича, в комнате, расположенной рядом с залом, где лежал покойник и где его дядька захлебывался слезами, а я сидел буквально прибитый горем и укорами совести. В те минуты для меня ничего не существовало, кроме тонкой свечи, которую держал в красивых руках Андрей: она бросала розовые блики на белую, с кружевами на груди старинную сорочку, которую дядька вытащил из сундука. Но ведь мне нужно было узнать, что думают власти об этом убийстве и что они намерены предпринять.
— Ничего. К сожалению, ничего, — ответил приятным, переливистым голосом становой, играя черными бархатными бровями. — Это дикий угол — расследование здесь невозможно. Я понимаю вашу благородную скорбь… Но что тут можно сделать? Несколько лет назад здесь была настоящая вендетта (он произносил «вандэтта», и, видимо, это слово ему очень нравилось). И мы были бессильны. Такое уж проклятое место. Например, мы могли бы привлечь к ответственности и вас, потому что вы, как говорите сами, применяли оружие против этих… м-м… охотников. Мы не сделаем этого. И что нам до этого? Возможно, это было убийство из-за особы прекрасного пола. Говорят, он был влюблен в эту (он сыто шевельнул бровями)… хозяйку Болотных Ялин. Ничего себе… А может, это вообще было самоубийство? Покойный был «меланхолик», х-хе, страдалец за народ.