— Сволочь, — шипел Чивьин, — замоскворецкая. Гады, торговцы душами. Мразь масленая…
Лицо его было багровым. Боясь, чтоб старика не хватил удар, Алесь оттаскивал его от неподвижного тела. Оттащил. Держа его за руки, шепотом сказал молодой женщине:
— Женщина, ты, когда выпустят, не иди на мост… не иди к этой сволочи… Иди в гостиницу «Дрезден». Спроси Загорского. Мы тебе место найдем, работу.
Она подняла глаза, но сказать ничего не могла — дрожали губы. Лишь склонила голову.
А между тем тишину уже вспорол полицейский свисток. Кто-то сверлил толпу: возможно, будочник. И тогда Макар решительно и довольно бесцеремонно взял обоих — Алеся и Чивьина — за плечи, толкнул в толпу, прикрыл, повел.
— Давайте, давайте отсюда, а то беды не оберешься.
Шли будто не своими ногами, так ловко он их вел. Все время менял направление, словно утка в осоке. Вытолкнул своих подопечных к углу белого служебного здания, потащил Воскресенской площадью мимо биржи извозчиков, к фонтану. И только здесь остановился, шумно перевел дух:
— В-вот тебе на… Теперь давайте отсюда побыстрее… Напрасно вы, барин, этой девке фамилию назвали…
— Она не скажет…
— Она надежна… И то правда: первый человек по-человечески… Не должна сказать…
Алесь уже и сам ругал себя. Опять наследил, дурак. Вся эта поездочка такая: на риске, на прыжках над пропастью. Надо будет с неделю посидеть тихо. Иначе быть беде. И, однако, он знал, что сидеть тихо нельзя. Все они знали, что идут на смертельную опасность. Знали так хорошо, что в душе не надеялись, что все выйдут отсюда живыми. Так было нужно: подставить под удар свои головы, чтобы потом многочисленные друзья не подставляли головы под пули, не погибали беззащитные.
— Господи, господи, — горевал Чивьин. — Какой грех на душу взял, окаянный. До смертоубийства дошел. Теперь замолить — не замолишь.
Макара прорвало:
— Брось ты горевать. Тоже мне грех нашел. За такую мразь, за гниду… Да бог тебе еще за это смертоубийство спасибо скажет… Сто грехов скинет, как за змею… А вот оттуда человек идет… Эй, борода, чего это за «местами» народ кричит?
— А черт его знает. Купца какого-то свои подмяли. Говорят, два ребра и ключицу переломали. Повезли в городскую.
— За что его?
— За хорошие, наверное, дела. Видимо, было что-то на душе, потому что просто так, неожиданно подошел и шмякнул. Говорят, замоскворецких ругал. Из таганских, видимо, купец-то. Еще чуток — дух бы вышиб.
Пошли. Какое-то время Чивьин вздыхал с облегчением: обошлось, не попустил господь бог, спасибо ему. А Макар глядел-глядел на рогожского купца и вдруг расхохотался:
— Ну и жох ты, Денис Аввакумыч. С самим царем тебе ездить пристало. Ка-ак ты его! Я и опомниться не успел — лежит… Ну и ловкач.
Чивьин лишь крякнул, но по нему было видно: отлегло от души.
…Женщина, однако, не пришла к гостинице. Возможно, и в самом деле пошла от позора на мост… И долго еще Алесь переживал, не мог простить себе, что не пошел вечером к части, когда подметальщиков должны были отпускать.
4
Ели и пили в Москве по-разному. Но слова «Москва любил и умеет поесть», «московский культ гастрономии», «магистры, насчет того, чтоб поесть» относились к той Москве, что держала домашних поваров и ела в ресторанах, а не к той, что покупала на «царском рынке» на три копейки требухи, заворачивала ее в грязную бумагу и несла в качестве закуски в кабак.
Первую Москву Алесь знал хорошо. Субботние обеды в Английском клубе, его уха, которую варили раз в году и которая считалась лучшей в мире (она ничего не стоила в сравнении с «озерищенской», когда два раза в одной воде варят окуней да ершей, а потом кладут, пока у рыбы глаза не побелеют, в бульон стерлядок, да перец, да цельный репчатый лук, да еще с лозовым дымком, да с лазурью над головой или луной на воде); Купеческий клуб, который начинал побивать славу Английского; французская кухня ресторана «Шеврие» в Газетном переулке, «Дюсо» и «Англии» на Петровке; скромный, но основательный стол «Яра», тогда еще не испорченного роскошью; «Эрмитаж» — странное сочетание трактирных порядков и утонченной французской кухни.
Удивительные по контрастам столы в «Дрездене» и «Британии» и крикливо-безвкусные, но богатые столы на купеческих банкетах: «консоме а ля Баратынский», или «бафер де Педро» с пирожками «рисоли-шоссер», или с валованами «финансьер»; шафруа из перепелок с тающим страсбургским паштетом и соусом «провансалье»; осетры «а ля Русь» (купеческая грамота хромала) с соусом «аспергез» (лишь бы попричудливее, лишь бы не домашний бараний бок и две сотни раков под пиво). К осетрам — мандариновый пунш, а после них жаркое, тоже нездешнее «фазаны китайские», «пулярды французские». Среди всей этой заморской камарильи сиротливо стояли «куропатки красные» и «седло с костным мозгом по-крестьянски». А потом опять шло буйство «салатов ромен со свежими огурцами» и «северенов с французскими фруктами».
После такой еды гостей тянуло на капусту и квас, который и распивали в задних покоях.
Тысячи хозяйств трудились на это: оранжереи, огороды, садки с живой рыбой у москворецкого моста (река была еще сравнительно чистой, и аршинные живые стерляди могли плавать в садках месяц-два), грибные базары, рынки — чрево великого города, его прожорливая душа.
И трактиры, которые, что касается кухни, побивали рестораны: тот же «Новотроицкий», «Тестовский» в доме Патрикеева да «Великий Московский» Гурина. Войти туда свежему человеку было страшновато: затхлые грязные лестницы со старой, замызганной ногами ковровой дорожкой и балясами, обтянутыми красным сукном, гардероб, прилавок с водкой и перестоявшей закуской, зал со столиками и кушетками на четверых, кабинеты, фортепиано. Но зато еда была — не сдюжить: только половину порции мог съесть даже привычный посетитель.
Молочные поросята на блюдах, суточные щи с кашей, подрумяненные, жирные, как откупщики, расстегаи, крестьянские, пожарские огнедышащие котлеты, рассольник — нектар пьяных, блины с лоснящейся черной икрой, подовые пироги, соблазнительные, как смертный грех. И все это в меру нечисто или, наоборот, чисто до холодности, но вкусно — язык проглотишь. Чисто готовили у беспоповца Егорова, где было запрещено курить и повсюду висели иконы старого письма с «негасимыми».
Зато у Гурина курили, и преимущественно из длинных чубуков самого трактирщика, вставляя в них только свежий мундштук из гусиного пера. Половые у него были чистые, степенные и строгие — не забалуешь. Вина — лучших погребов, но молодежь на вина налегала редко. (И сегодняшние американцы, наверное, страшно удивились бы, узнав, что их коктейли — московское изобретение и придумано молодыми завсегдатаями гуринского трактира.) Сухих сортов еще не было, «Лимпопо» пили любители… Видимо, все началось с того, что молодежи надоело тянуть со льда «Редерер Силери». Поначалу пошли отечественные «ерши», наподобие «медведя», смеси водки с портером, а потом, от достигнутого, и коктейли.
Праотцом, Адамом всех коктейлей был предок современного «маяка», хотя и с измененными ингредиентами. Название у него было простецкое, неавантажное: «турка». Брали высокий и вместительный кубок, до половины наполняли его ликером мараскином, выпускали туда сырой желток, доливали коньяком и выпивали все это на одном дыхании.
Трактиров было много. Но Бубновский был самый отменный, самый посещаемый публикой («чем хуже, тем — лучше») и самый страшный из всех.
По узкой; очень крутой и опасной лестнице они спустились в подвал под трактиром, знаменитую «бубновскую яму». Где-то высоко остались «чистые покои» с купцами, приказчиками, «парой чая» и торговыми сделками.
— Двадцать ступенек, — глухо долетал откуда-то снизу голос Чивьина. — Считайте там, не оступитесь.
Он шел впереди, как Вергилий. За ним спустился во мрак Алесь — со ступеньки на ступеньку. Макар замыкал шествие, как тот ангел-хранитель, что сберег для культуры и поэзии Дантову душу.