У шатра постепенно начал разгораться костер, люди бросали в него сухие палки. Длинная молчаливая змея медленно приближалась от пущи.
Когда она прошла половину дороги, кто-то вылил в костер кадку воды. Зашипели головешки. И сразу запылал костер у соседнего шатра. В его неуверенном свете Яновский увидел фигуру простоволосой женщины, которая шла навстречу процессии, держа в руках головешку. Платок на плечах женщины развевался от быстрой ходьбы.
Вот она подошла к первому, подала ему головешку. Тот взял ее, не оглядываясь через плечо следующему, а сам вымыл руки и лицо водой, которую полила ему из кувшина та самая женщина. Все передавали головешку через плечо, все мыли руки. Последняя старуха, также не оглядываясь, бросила ее на дорогу. И опять, жалуясь, запел хор. Яновский не понимал слов, но волнение сжало ему горло.
— Иди, иди в свой далекий путь, — казалось ему, пел хор. — Головешка последнего костра, забытая на дороге… Вертятся, вертятся колеса… Нет покоя, нет отдыха… Мы едем, мы едем, исполняя древний завет… Далек путь… Иди в тот край, где окончатся скитания, где тебя не обидят… Вертятся, вертятся колеса… Бесконечен, вечен наш путь…
Женщина, размахнувшись, бросила пылающую головешку в шатер умершего, и он сразу запылал ярким желтым огнем.
— Вот пылает твой шатер, последний твой шатер, — пел хор. — Скоро ничего не останется от тебя на земле… Останется головешка на пыльной дороге, дым забытых костров, и колеса твоего племени проскрипят во мраке дальше. Вертятся, вертятся колеса… Далек путь.
Яновский не заметил даже, что все окончилось. Вывели его из задумчивости шаги и голоса неподалеку. Под дубом стояло несколько темных фигур. К удивлению Михала, они разговаривали по-белорусски.
— Вот и конец.
— От позора умер человек. Ой, роме.
Яновскому показалось, что первый голос принадлежит тому цыгану, которому король дал тогда на крыльце пощечину, а второй — тому несчастному, у которого гайдуки Знамеровского сбили ободья на дороге.
— Хватит, — прозвучал густой бас. — Плачем делу не поможешь. Но завтра он нам ответит, этот голый бич.
— За другими таборами послали?
— Послали. Матис Августинович отправил четверых.
— Хорошо. Только держитесь, братья. Так держитесь, как только можно.
Заговорили по-цыгански, и Михал начал удаляться от тайного собрания. Лишь по дороге домой он понял, что против Якуба готовят что-то недоброе, и, хотя мотив цыганского плача стоял еще в его ушах, хотя дом Знамеровского и вечные кутежи ему опротивели, решил предупредить короля. Просто в знак благодарности.
Но во дворце снова пели, снова из окон доносились крики, бренчание струн, звон разбитого стекла.
Из-под стола торчали ноги митрополита. Король Якуб сидел на своем месте, охватив руками свою нечесаную голову. Карие глаза были вперены во что-то, что он видел один. Михал тронул его за плечо.
— Ты кто такой? — тяжело, как волк, повернулся к нему Знамеровский.
— Это я, ваше величество, Яновский.
— А-а, Ян-новский. А почему же это ты такой хреновский? Ты кто такой?
— Я посол.
— А-а, посол. Посол зарубежного королевства. Так зачем ты лезешь сюда, когда король отдыхает от гос-с-сударственных дел? Знай этикет. Потом приму, через три дня. И не раньше… Знай мою доброту. Пшел вон!
Яновский едва сдержался, махнул рукой и на предупреждения, и на разговор. Дьявол его возьми, раз так. Он совсем было собрался оставить залу, когда вдруг голоса гостей заревели что-то единое:
— Девок! Девок!
Этот внезапный психоз охватил всех. Даже митрополит выкатился с места своего отдыха и начал кричать:
— Очами намизающих, тонколодыжных, багрянодесных, пылко лобзающих!!!
Якуб, как заметил Яновский, был почти равнодушен к женщинам. Поэтому он безучастно позвал гайдука:
— Найди этим бабздырям… Только честных не бери, эти свиньи все равно ничего не понимают. Сколько их тут? Двадцать трезвых? Вот столько гулящих и найди по всей округе.
И опять сел. Гульба продолжалась, а Знамеровский все ниже опускал голову. Яновский давно заметил, что хмель находил на него волнами.
— Девок! Девок! — снова закричали гости.
И вдруг Якуб встал. Яновский ужаснулся, глядя на его лицо: налитое кровью, с остекленевшими глазами, страшное. Огромной, как ушат, лапой грохнул по столу:
— Молчать, падаль!
Мертвая тишина воцарилась в зале. Лишь было слышно мычание какого-то пьяного, которому на плешь капал воск с накренившейся свечи.
На лице Якуба выступили капельки пота.
— Вы — мерзавцы, вы — щенки, пьянчуги, наглецы. Девок им, вина! Где слава, где мощь, где свобода, где величие?! Сны все!!! Сны!!! Сны об утраченном! С вами, что ли, покорять царства? Может, вы воины, может, вы люди? Пугала вы, евнухи, червяки! Кто вам больше даст — тому вы невесту, мать, землю свою… под хвост!
Он заскреб пятерней по скатерти. Глаза стали дикими и достойными жалости.
— Мертвецы вы! Только людей распинаете! И я распинаю, и я бью. Дерьмо — люди! Руку, которая бьет, лижут! Хотя бы кто-нибудь мне по морде дал в ответ. Навоз заставлю вас есть — будете жрать. Харкну в лицо — зад поцелуете. Шляхта! Соль земли!
Он медленно стал сползать набок, извергая самую черную ругань, упал на пол, забился в судорогах, рыдал:
— Мне бы… мне бы хоть в зубы, тогда… может, чело веком был бы… Человеком.
Ему прижали ноги, держали за голову. Потом унесли в спальню. Воцарилось такое тяжелое молчание, что казалось, ударь молния — станет легче.
И вдруг «коронный судья» осклабился, и из горла его вырвалось:
— Ги-ги-ги-ги!
И сразу загикали, ощерились все. Несмелый поначалу смех усилился, покатился волнами. Смеялись долго, со смаком.
— Девок привел! — объявил гайдук, появившись в дверях. — Только недобрал гулящих, поэтому из деревни одну прихватил.
И действительно, в дверях стояли нарумяненные девки Почти каждая — копна копной. Глаза подведены, брови нарисованы, зубы нагло оскалены.
Все забурлило. Те, кто держался на ногах, бросились на пеструю толпу. Визг, притворные вскрики, смех. Одни начинали плясать, другие исчезали из зала. Какая-то толстуха бросилась к Яновскому:
— Приласкай меня, красавчик!
Он с досадой отмахнулся, вышел в коридор и пошел к выходу. Слабый крик прозвучал за поворотом коридора. Яновский увидел фигуру «коронного судьи», который поспешно тащил куда-то за руку девушку в белой одежде. Тоненькая, синеглазая, она напомнила Михалу ту, которую спрятал у себя медикус. Та? Нет, не та. Но похожа. Она слабо цеплялась за стенку, он с силой отрывал ее; тащил дальше. Испуганная налетом гайдуков и видом оргии, она только повторяла прерывистым, диким голосом:
— Пан! Пан! Пожалейте меня. Я боюсь.
«Сейчас попросит куклу взять с собой», — грустно подумал Яновский.
Месяц назад он прошел бы мимо. Родители его не поощряли распутство, но ведь это были крепостные, быдло, созданное для лучших людей земли. Да еще и чужое быдло.
— Пан! Пожалейте! Помогите!
И тут Яновский вспомнил фигуру той девушки, вспомнил медикуса, набрасывающего на нее мантию, припомнил его пьяные слова над тарелкой с огурцами, разгром Яновщины, страшный звериный крик Якуба сегодня в зале, его тело, что билось на полу.
Одним прыжком он догнал одноухого, который уже втаскивал девушку в комнату, и рванул его за плечо:
— Пусти. Слышишь, пусти ее.
— А-а, щенок… Отвяжись! Моя! — И судья потянулся за саблей.
Вместо того, чтобы выхватить свою, Яновский сказал пренебрежительно:
— Эх ты, соль земли…
И рассчитанно, страшно ударил его между глаз. Враг был пьян. Только это и помогло Михалу, когда они покатились по полу, дубася друг друга кулаками. Михал скоро высвободился и, схватив его за голову, ударил о стену, а потом еще долго бил, бил исступленно, глотая слезы от ненависти к себе, к тому, что на них почти одинаковая одежда.
В коридоре послышались крики, топот ног. Тогда Яновский быстро вытащил ошеломленную девушку из угла, втолкнул в комнату и замкнул за собой двери. В двери поначалу ломились, потом ушли куда-то, и стало тихо.