Ракутовичу — я краем глаза заметил это — подвели коня, и он помчался к избиваемым, только багряница заплескалась на ветру. Он, видимо, хотел биться вместе с этими, обреченными на смерть.
Теперь его отделяла от конного отряда лишь узкая полоска людей в белой одежде. И эта полоска редела на глазах.
Когда кирасиры отшвырнули воющую толпу саженей на сорок, на освобожденном пространстве бились в судорогах шесть-семь коней и белело не менее тридцати мужицких тел. Ракутович, размахивая мечом, что-то кричал, но все уж было кончено: мятежники рассеялись в разные стороны и бросились бежать.
Он был храбрым, но неумным военачальником, этот человек в багрянице. Он двинул лестницы к стенам без прикрытия, без пушечной пальбы, даже без конницы, под охраной плохо вооруженного сброда.
Между тем меньшему отряду, сильно поредевшему, удалось все же потеснить мужицкий отряд с холма. На этом они успокоились и бросились догонять остальных. Но тем и самим нечего было делать: не гоняться же за разбегавшимися в одиночку мужиками.
Человек в багрянице все еще носился возле кирасиров. Свалил с коня одного, вышиб тяжелый палаш из рук другого. Смерти, что ли, жаждал или хотел отличиться? Что-то кричал, видимо издевательское.
Красное так и развевалось по ветру. И лишь когда на него бросилась вся сотня, вдруг вскрикнул страшным голосом и припустил коня к своим.
Черный отряд мчался за ним, и расстояние между темным пятном и красной искрой медленно сокращалось.
Всадник летел к тому строю, который прикрывал телеги. И это было напрасно. Капитан говорил правду: один латник стоит тридцати, даже храбрых, даже тех, что не бегут. Разметанная по всему полю, отчаянно удирающая мужицкая толпа была тому подтверждением. Сейчас и от тех, впереди, не останется мокрого места.
Человек в багрянице пришпорил коня и стал легко отрываться от преследователей. Свернул направо, невиданным скачком послал коня через широкую канаву и провалился за холмом, только его и видели.
А молчаливый черный косяк с ходу врезался в мужиков, защищавших телеги.
…Нет, не врезался. В последнее мгновение те бросились бежать кто куда. Большинство исчезло под колесами телег. Каких-то странных, высоких телег…
Слеза набежала мне на глаза. Я смахнул ее ладонью, снова приник к трубе и…
— Назад! — закричал я таким голосом, что самому страшно стало.
…Это были не простые телеги. Это были телеги, окованные медью по грядкам и на сажень выше грядок. И даже вниз, прикрывая колеса, спускалась медная «юбка» с вырезами. И вдруг телеги все ощетинились: сверху копьями и еще чем-то непонятным, а снизу, из-под «юбок», баграми.
— Назад! — ревел я.
Куда там! Кто бы мог услышать? Да они и не могли сдержать коней, с ходу налетев на возы.
И вдруг багры снизу стали жадно шарить в воздухе, хватать притертых впритык латников за что попало, стаскивать их с коней или пригибать к медной обшивке.
А сверху начали ритмично взлетать и опускаться на головы людей — я теперь понял, что это, — мужицкие, окованные на такой случай железом цепы.
Да, эти люди умели орудовать баграми и молотить: ведь это была их повседневная работа. И они молотили, молотили яростно. У них было мало мушкетов, и они знали, что стрела, что коса, что меч не возьмут миланских и нюрнбергских лат, что человека, закованного в них, можно только оглушить.
Они молотили. Даже до наших стен долетели истошные вопли избиваемых и дикое ржание перепуганных коней.
Боже! Теперь я понял все. Эти подозрительные жидкие лестницы, эта толпа, заведомо обрекшая себя на смерть, этот всадник, которого настигает сотня, — все это было затравкой, все это было приманкой. И капитан, как пескарь, попался на эту удочку, на хитрость этого азиата и варвара. Варвар теперь мог не опасаться вылазок нашей конницы.
— Так пропадай же, дурак, — в сердцах плюнул я.
Поредевшая больше чем наполовину сотня отхлынула наконец от диковинного сооружения и начала отступать к стенам, полагаясь, как сказал какой-то писака, «больше на шпоры, чем на мечи».
Их подбадривал рев со стен, но я уже знал, с кем мы имеем дело, знал, что этот не выпустит их так просто из своих рук.
Меня удивило лишь одно: что могло заставить этих, с лестницами, пойти на дело, которое не оставляло надежды на жизнь? Обещало только смерть. Наверное, невыносимой была их жизнь.
Остатки отряда кирасиров скакали во всю мочь, а я все повторял себе:
— Не надейтесь, этот не выпустит, этот не из тех.
И я не удивился, когда из лощины наперерез отступавшим вылетела конница. Во главе ее мчал человек в багряном плаще со своими двумя спутниками. И было этих конных людей не больше двух сотен, но по серым волчьим шапкам с заломом на левое ухо я узнал, что это за люди.
Так носят шапки только пастухи конских табунов, которые кочуют с панскими стадами по всем песчаным и известняковым пустошам этой земли.
Боже, в драку вмешались даже эти люди, которые ударом конца корбача [107] по носу убивают волка! Кого же ты не обидело, панство этой земли?!
Я уже почти не смотрел, как они настигли бегущих кирасиров, врезались им во фланг, смяли и отрезали от замка. Я только смотрел, как этот багряный дьявол орудовал двуручным мечом, — по-старинному.
И еще видел я, как черно-зеленый, будто вымазанный тиной, голомордый Петро — у него, как и у многих дейновцев, плохо росла борода — сбил своим конем тяжелого коня капитана, на скаку выхватил кирасира из стремян, перекинул его через седло и загикал, засвистал разбойничьим посвистом, понесся прочь от места стычки — чтоб не отбили.
Не спасся ни один кирасир, они расправились с ними быстро, как голодный швейцарец с зажаренным кроликом. Часть осталась лежать на земле, и с них на месте срывали латы, часть угнали на веревках в сторону лесистых холмов.
А эти прискакали почти к самым стенам замка и начали нагло гарцевать под ними. Потом я уже и сам не мог разобраться, кто кого ругает, — такие проклятья сыпались со стен и с поля.
— Землянники, лопатники!
— Волчья сыть! Недоедки!
— Колодцы солили!
— Шкловские испанцы!
— Недосеки! Собаку съели!
— Хамовщина черноногая!
— Гуди, дуброва, едет князь по дровы! Мать на суку борзую сменяли! Польская кровь, да собачьим мясом обросла!
Я приказал стрелять, но те так и прыснули во все стороны. Человека три свалилось, да и тех они подхватили на лету, забрали с собой.
Теперь мы могли стрелять без опаски. И мы стреляли около часа по отдельным группкам людей. Держались они нагло. Двое проехали под самой стеной на кирасирских конях и в латах. Один — на коне, покрытом вместо попоны ризой ксендза (из Рогачека, видно, взяли).
Я успокоился, даже перемигнулся с Дарьей, бродившей по двору. Улыбнулась и она мне.
Те тоже, видимо, отдыхали.
А потом стало не до отдыха: от леса к крепостным стенам начали ползти те самые окованные телеги. Их двигали надежно прикрытые мужики.
Снова появилась конница и замаячила по холмам. Да, с телегами они придумали хитро, почти как чешские еретики когда-то. Правда, «Вагенбург» Ракутовича был легче и, по-видимому, подвижнее. Когда он прополз половину расстояния до крепостных стен, мы начали палить по нему из пушек. Пару раз попали. Но в следующее мгновение оттуда тоже грохнули пушки, шесть штук, ровно столько, сколько было на крепостных стенах в Рогачеке.
Брызнули каменные осколки у самого моего лица, опрокинулся навзничь и застонал один из моих парней.
А они палили, двигаясь все ближе и ближе. Рухнуло два-три зубца в стене.
Петро, который что-то горланил пушкарям, вдруг бешеным наметом помчался к Жабьей башне. Осадил коня и, горяча его, закричал дурным матом:
— Сдавайтесь, штурмовать будем!
Кизгайла вырвал у пушкаря, который наводил пушку, фитиль, выругался, сунул его в запальник. Зев пушки изрыгнул огонь.
Мы услышали глухой удар. Потом на том самом месте, где куражился Петро, вздыбился косой, завитой, как штопор, столб дыма. Конь взвился на дыбы и опрокинулся на спину, придавив собой седока.