Самое главное - можно не торопиться. Он повернулся посмотреть на Линдзи и увидел, что она шевелится и скоро проснется. Он смотрел на нее с любовью, с крепкой любовью собственника, перед которой минуты его мысленной неверности таяли как дым. Он приготовил для нее свое присутствие, свою улыбку, как готовят пиршественный стол. Скоро она откроет глаза и сейчас же блаженно-ленивым жестом притянет его к себе. Она всегда с первой же секунды знает, где она и с кем. Он нежно ждал ее пробуждения. Может быть, он совершил ужасную ошибку? Но то-то сейчас и замечательно, что никакая ошибка не ужасна. Времени много, и время покажет, чего ему, в конце концов, нужно. Он выживет. В любую минуту, и только так, как ему заблагорассудится, он может вернуться к Энн. Энн будет ждать всегда.
34
- Ну, Эмма, - сказал Хью, - что вы надумали?
- Ах, вы об этом? - сказала Эмма. - Разве я должна была это обдумать?
Вот уже несколько недель, как она, пуская в ход проволочки, ссылки на болезнь и просто неопределенные ответы, умудрялась принимать его у себя лишь изредка, в то же время поддерживая видимость постоянного общения.
Много раз по телефону назначались и вновь отменялись встречи, что для Хью было сплошной загадкой, ибо, по его мнению, Эмме, тем более что она сейчас не работала, было решительно нечего делать, кроме как видеться с ним. При этом она явно не хотела, чтобы он исчез, и тратила, судя по всему, немало сил на то, чтобы его мучить, и этим он вынужден был довольствоваться.
Для Хью то была грустная пора, как будто не вполне реальная. Он избегал знакомых и словно бродил в пустоте, где перед ним вырастали и вновь пропадали призрачные фигуры со страшными головами. Он слышал смутный гул голосов и не знал, приписать ли его расстройству слуха или помрачению рассудка. Он побывал у своего врача-ушника и ушел от него с обычной гримасой презрения на лице. Однако же по-своему он крепко держался за жизнь и принимал эту неопределенность почти как епитимью, которую надо претерпеть. Он достал свои старые кисти и краски, поглядел на них и снова убрал. Несколько раз ходил в Национальную галерею навестить своего Тинторетто, который до сих пор еще собирал в обеденные часы кучки восхищенных зрителей. Один раз он в рассеянности погладил холст, как делал, когда картина принадлежала ему, и получил нагоняй от служителя. Зашел как-то к Хамфри на Кадоган-плейс и выпил хереса с ним и с Пенном. Пенн выглядел много лучше, повеселел, повзрослел - интересный молодой человек, да и только! Он согласился, чтобы Хамфри подарил ему новый костюм - задним числом, за день рождения. Хью встретил их еще раз на улице, когда они ехали в Тауэр, а в другой раз видел их издали - они завтракали у Прюнье. Он с удовольствием повидал бы Милдред - единственного человека, с которым можно было бы поговорить, - но она еще жила в деревне.
Сегодня, направляясь к Эмме, он твердо решил добиться ясности. Он чувствовал, что положенный срок, даже если считать его испытательным, уже истек, и теперь опасался, как бы его не подвела собственная робость. Чувствовал он и некоторую обиду. Потребность видеть Эмму была все так же сильна, и представление о ней как о запретном плоде сладко мешалось в нем теперь с прежней страстью, поднявшейся из далеких глубин, покрытой коркой времени, но неизменной. Она заполняла его сознание, была его занятием. Хотя какое именно решение может увенчать его чувство, сведя их вместе, этого он не знал и не слишком над этим задумывался.
Было время чая. У Эммы, кажется, в любом часу было время чая. Погода переменилась, день был холодный и ветреный, и листья, держась из последних сил, и ветви, взлетая и раскачиваясь, знали, что лето побеждено и отходит. Вечнозеленый садик за окном метался беспорядочной, волнующей толпой теней. Ветер налетал порывами, с ревом и плачем. В комнате мурлыкал рефлектор, и звук этот сливался с несмолкающим шумом в голове у Хью. Он только что заварил чай и принес его в гостиную.
Эмма сидела в своем обычном кресле. На ней было новое платье, во всяком случае, Хью его раньше не видел, и выглядела она сегодня особенно интересной. Платье было из темной, очень легкой шерсти в тонкую зеленую полоску, свободное и длинное, как все ее платья. Трость с серебряным набалдашником стояла на месте, кудрявые седые волосы, причесанные тщательнее обычного, были похожи на искусно сделанный парик, и было в ней что-то отчужденное, что-то французское, что-то очень умное и вечное из какого-то изысканного мира, церемонного и скептического. Растроганный, восхищенный, изголодавшийся и почему-то очень довольный собой, он принимал ее авантажный вид как дань и как предзнаменование. Она посмотрела на него нарочито туманным взглядом, к которому он уже был приучен, и сказала:
- Пожалуйста, милый, налейте чай... У меня что-то сил нет. Чай у вас, наверно, получился на славу.
Он налил ей и себе.
- Хоть сегодня, Эмма, не отмахивайтесь от меня. Не обращайтесь со мной так, будто я пустое место. Поговорите со мной по-человечески. Я, по-моему, заслуживаю каких-то настоящих слов.
- Настоящих слов? Вы меня запугиваете.
- Это я-то вас запугиваю? Да я и не видел вас вот сколько времени! А вы знаете, как многого я от вас хочу.
- Да-да. Не вы ли сказали, что хотите приблизительно всего. Притом второй раз. - Она засмеялась своим визгливым смешком.
Он придвинулся поближе.
- Ну так как же, Эмма?
Она обратила на него взгляд, тяжелый от отблесков какого-то угасшего грустного света.
- Я никак не могла решить в те прежние дни, что это в вас божественная простота или просто глупость.
- А теперь как думаете?
- Не знаю. Может, это божественная глупость, а бог дураков любит. Может быть, бог и сам дурак. Будьте добры, принесите мне таблетки, они на письменном столе.
Он повиновался и стоял перед ней переминаясь, чувствуя себя толстым и неуклюжим. Что-то в комнате неуловимо изменилось.
- И почему мы вечно сражаемся? Почему не можем наконец жить в мире? Почему вы всегда стараетесь сбить меня с толку?