— Мало ли почему. Впрочем, вам так и полагается узнать об этом последним. Да, они друг в друге души не чают. — Она сказала это с леденящей резкостью и словно старалась прочесть в лице Хью, сделала ли она ему больно.
— Я подозревал, что у него есть в Лондоне любовница, но кто именно — не знал.
— О, но отношения у них самые невинные! — В тоне Эммы было змеиное злорадство, блестящие глаза высматривали, какое впечатление произвели её слова на Хью.
Теперь его досада сосредоточилась на Эмме, и, сердито поглядывая на её хмурое, язвительное лицо, он не без удовольствия почувствовал, что сделался для неё ощутимее, словно предстал перед ней весь, целиком.
— Мне больно это слышать, — сказал он. — Так ещё хуже.
— Почему это? — Она сидела довольная, свернувшись в своем кресле, как гадюка в ямке.
— Сам не знаю. Но вы же понимаете, что из этого следует. Жена Рэндла измучилась.
— А оказывается, ничего нет? Но это неверно. Что-то есть, и оно прекрасно.
— Эта Линдзи им увлечена?
— Она нас обоих любит.
— Но что Энн существует, вам известно?
— Я не позволяю Рэндлу обсуждать с нами свою жену. Это было бы нечестно. — Праведность её тона явно содержала вызов.
Хью смотрел на неё растерянный и плененный. Перед ним приоткрылся совершенно незнакомый нравственный мир — мир, в котором как будто была своя серьезность и даже свои правила, однако совершенно экзотический и чуждый. Но самое переживание — неожиданность, замешательство, чувство опасности — это было знакомо, и ему подумалось, что притягательная сила Эммы и раньше в большой мере заключалась в её нравственной непохожести. Всякую, даже самую простую ситуацию она толковала на свой лад. От этого она казалась опасной, но также и самобытной и свободной. И сердце у него сладко замирало от ощущения, что этот особенный взгляд на вещи связан в ней с чем-то темным, может быть извращенным. За долгие годы он это позабыл. Он стер с её образа темные краски. И когда он теперь начал снова наносить их, торопливо и неточно, что-то в нем шевельнулось. То была, без сомнения, прежняя любовь, настоящая.
— Рэндл ведет себя выше всякой похвалы, — сказала Эмма и коротко, визгливо рассмеялась.
Он позабыл этот её смех.
— Я вас не понимаю, — сказал он, — и уж совсем не понимаю, что у Рэндла на уме. Вы симпатизируете моему сыну?
— Я его люблю, — ответила Эмма с наигранной простотой.
Хью смотрел на её умное, загадочное лицо. Что она о нем думает? Он придал своим чертам жесткое выражение. Нельзя показывать, что он умилен и растерян, пусть видит, что он ещё способен с ней побороться. То, что Рэндл часто здесь бывает, было ему в высшей степени неприятно, и, чувствуя, как по-старому замирает сердце, он с тревогой оценивал все значение таинственного, но знаменательного присутствия Рэндла в этих стенах.
— Вы не хотите как-нибудь на днях, может быть завтра, побывать у меня, посмотреть моего Тинторетто? Вы ведь никогда его не видели. Он попал ко мне после… после того, как мы расстались. Это замечательная картина. — Ему хотелось, чтобы их разговор стал проще.
— Посмотреть вашего Тинторетто? Еще чего! Нет, едва ли. То есть едва ли я у вас побываю.
— Не мучайте меня, Эмма, — сказал Хью. Слова эти прозвучали достаточно сухо. Он говорил их и раньше, но куда более страстным тоном.
— Далеко вы зашли, и как быстро! — сказала она со своим визгливым смехом. — Вы меня удивляете… а впрочем, не очень. Вы можете понять, что мы не разговаривали двадцать пять лет? А вы держитесь так, точно мы с вами добрые знакомые.
— Но это же ничего не значит. Невозможно поверить, что прошло столько лет. Мы и есть знакомые.
— Двадцать пять лет что-нибудь да значат. Даже очень, очень много значат, — сказала она резко.
— Будьте со мной проще, Эмма. Помогите мне. А то я пришел к вам и выгляжу дурак дураком. Проявите немножко милосердия. — Он часто говорил ей это в прежние дни.
Она покачала головой.
— Дурак дураком — это у вас от бога, мой милый. А что до простоты — куда уж проще. Честь спасена. Любопытство насытилось. Пора домой, Хью.
— Но завтра вы приедете?
— Ни в коем случае. Ни завтра, ни послезавтра, вообще никогда.
— Эмма! — Хью поднялся. — Нельзя так. Если вы не собирались проявить ко мне снисхождения, не надо было меня принимать. Я должен ещё с вами увидеться. Я настаиваю.
Эмма смотрела на него снизу вверх, как жаба, втянув голову в плечи.
— Да, — сказала она, — я вас помню. Помню эту трогательную интонацию обиженного ребенка. Весь мир обязан проявлять снисхождение к Хью Перонетту. Но мне не так уж хотелось вас видеть, это была ваша идея. Я вполне довольна и без того. У меня есть все, что мне нужно. Есть моя счастливая семейка. Что же касается «настаиваю», то вы прекрасно понимаете, что настаивать в вашем положении смешно.
— Я не знаю, что вы называете своей счастливой семейкой, но я знаю, что вы со мной обходитесь умышленно жестоко.
— Вы умышленно жестоко обошлись со мной.
Он посмотрел на её холодное лицо, и руки его слабо шевельнулись, отметая этот приговор. Он остро ощущал всю его несправедливость. Если кто жесток, так она. И ещё он чувствовал, что эти слова, эти пикировки — все уже было когда-то.
— Ну, если вы просто хотите меня наказать… но едва ли… после стольких лет. Во всяком случае, вы можете сделать это более основательно, если будете чаще со мной видеться.
Эмма засмеялась.
— Вы до сих пор способны удивить меня внезапными проблесками ума! Кстати, я не отказывалась с вами видеться. Я только отказалась приехать к вам.
— Значит, вы согласны видеться со мной… например, здесь?
— Не «например». Именно здесь. Но я ещё не уверена. Я подумаю. А теперь вам пора уходить.
— Но мне захочется говорить с вами… как следует. Захочется говорить… наедине.
— Неужели нельзя без обиняков? Мне пришлось принять Рэндла в свое семейство, пришлось впустить его сюда. И получилось отлично.
— Я ещё не уверен, что жажду быть… принятым… в ваше семейство. Это…
— А вам этого и не предлагают.
Да, то была прежняя любовь и прежняя боль. Он забыл, до какой степени был некогда её рабом. Он спросил смиренно: