Выбрать главу

Энн изматывала себя физической работой. Усталость, тоска, душевная путаница стали привычной средой, в которой она барахталась, как какая-то земноводная тварь в тине. Она все ещё не могла опомниться от своего поступка, от того, что вообще совершила какой-то поступок. Ей казалось, что такого с ней не бывало много лет. Она совсем разучилась действовать, а тем более размышлять о своих действиях и теперь с ужасом обнаружила, что не в состоянии понять, что именно она сделала и почему. А это нужно бы знать. Но, беспомощно обозревая свое поведение, она не могла различить в общем потоке свои собственные поступки. Да, что-то она сделала, она изменила мир, но как, зачем, когда именно?

Вспоминая свою последнюю встречу с Феликсом, Энн чувствовала, что оба они просто запутались. Но в глубине этой путаницы крылось, не могло не крыться какое-то уже оформленное решение. До того как она увидела Феликса, главным ей казался ею же созданный образ Рэндла — Рэндл вернулся, ищет её, зовет и не находит. Ее захлестывала волна жалости и сострадания к Рэндлу, если уж говорить до конца — волна любви к Рэндлу. Это чувство, слепящее и душное, мешало ей ответить Феликсу согласием, помешало тогда, а значит, и вообще — ведь нельзя же было портить Феликсу всю жизнь, заставляя его ждать до бесконечности.

Пока он не приехал, это казалось если не ясным, то, во всяком случае, непреоборимым. И все же Энн его вызвала. Почему-то не захотела сообщить ему свое решение письмом. Чем это объяснить, если не тем, что решения-то, по существу, ещё не было? Может быть, она бессознательно ждала от него известной настойчивости, известного упорства, при котором её согласие показалось бы неотвратимым. Может быть, смутно надеялась, что он изгонит духа, развеет в прах этот всесильный образ Рэндла, снимет с её глаз пелену и она увидит, что ошибалась. Теперь ей казалось иногда, что та встреча была для неё вроде репетиции, чем-то незавершенным, чем-то символическим — символическим принесением себя в жертву. Она страдала из-за Рэндла, но, когда она настрадается достаточно, когда и она и Феликс настрадаются достаточно, страдания кончатся. Она пройдет через весь крут страданий и после этого сможет заключить Феликса в объятия. Вот это ощущение и гнало её вперед, сквозь эпизод с Мари-Лорой и дальше, до слов окончательного отказа.

Произнеся эти слова, она точно очнулась от транса и, подняв голову, увидела искаженное болью, застывшее лицо Феликса. Она дошла до конца и была готова начать всю сцену сначала, уже совсем по-другому. Но было поздно. Феликс не так понял её слова. Она хотела только сказать ему все, показать все до последних трудностей, а потом просить его, чтобы он одним махом их все разрешил. Но ситуация, которую она с излишней правдивостью ему описала, оказалась ему не по зубам. Если б только он сразу, как вошел, обнял её, поцеловал, хотя бы коснулся её или если бы в конце просто на неё наорал, она бы, наверно, уступила. Если бы она не произнесла этих последних слов, которых он уже не выдержал, все могло бы быть по-другому. Но разве она не поступила в точности так, как решила заранее? И разве, зная его, она могла ждать иной реакции? Тут уж дело не в «мотивах». Никаких мотивов у неё не было. Вся жизнь её этого потребовала. У каждого из них своя судьба.

То, что она сделала, словно было вычерчено на разных и несочетаемых картах, так что иногда ей казалось, что должны одновременно существовать разные линии или разные уровни поведения, а иногда — что содеянное ею есть просто ещё одна непонятность. Она ведь убедила, или почти убедила, себя в том, что её долг — держаться за Рэндла; однако самой этой идее, вопреки её собственным доводам, хоть они постоянно были при ней, недоставало ясности. По-настоящему-то она не верила, что Рэндл вернется, и не верила, что своими поступками ещё может повлиять на него в ту или иную сторону. Ее верность не будет для него обузой, неверность не принесет ему облегчения. Обрубить концы — это относилось только к ней самой: речь шла только о её свободе. Рэндл свою уже обрел, не дожидаясь её разрешения. Так почему же она не обрубила концы? В нужную минуту какой-то услужливый дух даже дал ей почувствовать опьянение свободой. Но она его прогнала.

Волей-неволей она возвращалась к мысли о святости брака, на которой так настаивал Дуглас в их памятном разговоре.

Мысль эта и теперь её не оставляла, но утратила всякую силу. Она превратилась в тяжелый комок, в котором, как его ни поворачивай, не обнаружишь определенной формы. Этого вопроса Энн просто не додумала, а не додумала потому, что, видимо, чувствовала, как это несущественно для её решения. Не то чтобы раньше она усматривала тут веление долга, которое теперь, когда её бедное сердце отдано другому, стало пустым звуком. Эту понятную боль ей было бы легче нести. Она подозревала, что вообще не руководствовалась велением долга.

Тогда она пыталась представить себе, что её поведение было продиктовано чувством, желанием, волей, стремящейся, хоть и окольными путями, к своей счастливой цели, но и в этом свете она тоже не понимала своих поступков. Выходило, что она отказалась от бесконечно дорогого и нужного ей Феликса просто из идиотской неспособности взять то, что хочется. Или ею действительно руководило какое-то другое, более сильное чувство, какое-то безумное, почти извращенное тяготение к Рэндлу? Может быть, в какую-то минуту она почувствовала, что не в силах пережить разрыв с Рэндлом, словно забыв, что в том-то и весь ужас, что разрыв уже совершился; и неистовое чувство, оказавшееся, может быть, роковым для Феликса, представлялось ей куда более похожим на колдовское наваждение, чем на небесную любовь, рекомендованную Дугласом Своном. Небесная любовь в этой ситуации вообще как будто не присутствовала, разве что уж очень искусно загримированная.

Возможно, что ключ к разгадке — Миранда, но разве она поступила так по наущению Миранды или ради Миранды? Дочь в нескольких простых словах напомнила ей о её долге, но в ту минуту это напоминание вызвало у неё только досаду. И все же Миранда все в ней перевернула. Слова её безошибочно попадали в цель. И не будь Миранды, не прорвалась бы в ней эта злополучная жалость к Рэндлу. Может быть, даже вопль: «Я не хочу быть падчерицей!» — подействовал на неё сильнее, чем она думала. Ясно, что девочка и сама сейчас в расстройстве чувств. Энн была до крайности удивлена, даже напугана, узнав от Нэнси Боушот, что Миранда перебила своих кукол. Но после того знаменательного разговора дочь как будто ещё больше от неё отдалилась, и избиение кукол осталось для неё чем-то варварским, пугающим и необъясненным. Энн всей душой стремилась помочь своей дочке, но не умела. Она с грустью ловила себя на ощущении, что присутствие Миранды в доме таит в себе угрозу, что от неё исходят какие-то странные лучи, и если решение её было принято «из-за Миранды», то в конечном счете она все же не понимала почему.