Выбрать главу

Хью ещё посидел, подумал. У него было такое чувство, что теперь все в порядке. Вернее, ещё не совсем в порядке, но достигнут какой-то рубеж, подведен какой-то итог, и осталось только не спеша расставить все по местам. А с этим пришло успокоительное ощущение, что он оправдан.

Он думал об Энн. Перед отъездом он, право же, провел в Грэйхеллоке вполне достаточно времени и сделал все, что мог, чтобы подбодрить её. Впрочем, он обнаружил, что в подбадривании она едва ли нуждается, настолько её поглощает таинственный круговорот деревенской жизни, до краев заполненной, казалось бы, сплошными мелочами. К тому же Миранда заболела краснухой, что ещё прибавило ей работы по дому, и это, пожалуй, к лучшему. Он поспел в Грэйхеллок как раз вовремя, чтобы порадоваться её триумфу на конкурсе садоводов и отметить с облегчением, но и с некоторой неловкостью, что она живет как всегда, снова с головой ушла в повседневные заботы и дни её проходят в точности как раньше, словно она и не заметила, что Рэндл уехал. Хью думал: я бы так не мог, если бы от меня ушла жена, я бы тут же на все махнул рукой, пропади оно пропадом. Ему было даже чуть-чуть обидно за Рэндла. Но для самой Энн так, несомненно, лучше, и он был рад, что может с чистой совестью оставить её одну.

Непосредственно от Рэндла вестей все не было. Из Рима он как будто уехал, кто-то видел его в Таормине, и ходили слухи, что он собирается купить там виллу. Хью не огорчался из-за сына, а только чувствовал приятную усталость, какую мог бы чувствовать человек, сумевший втайне от всех насладиться любовным свиданием. Никто не узнал. Это был его личный тайный маневр, им одним тайно осуществленное изменение мира — прекрасное, безрассудное, бесшабашное дарование Рэндлу свободы. Он выпустил сына на волю, как лесную птицу, как дикого зверя, и знал, что не пожалеет об этом, где бы тот ни рыскал и какую бы ни принес добычу. Он мог не сомневаться, что Рэндл свое возьмет. Будет он счастлив или нет, а уж пожить сумеет. А Хью теперь может скромно отойти в сторонку. Этим преступлением он сквитался с пьяными богами.

Но ведь он это сделал ради Эммы. Так ли? Эмма… Увидит ли он её ещё когда? О возможности её близкой смерти он теперь думал безропотно и спокойно, тем отдавая дань её достоинству. Пришлось от неё отступиться. Прошлого не переделаешь. Он выбрал свою жизнь, она — свою, друг для друга они поневоле стали призраками, и теперь этого не изменишь никакими насильственными действиями, никакими судорожными попытками схватить и отбросить назад годы. Эмма, отделенная от него своей мудростью, своим ведовством, своей болезнью и просто тайной всей своей жизни, подала ему достаточно ясный знак. Ему до неё не дотянуться; и в этом смирении крылась своя, пусть и пресная, отрада. Покорно опустив руки, он почувствовал что-то вроде облегчения. Ведь, в конце концов, в те далекие дни он бросил её не просто так, а по каким-то причинам.

В последнее время он гораздо чаще вспоминал Фанни, и никогда ещё после своей смерти она не была для него такой реальной, словно бледная тень дождалась своего часа. Он вспоминал, как она раскладывала пасьянс на одеяле, а Хэтфилд сидел рядом и мурлыкал. Вспоминал, какое встревоженное лицо она обратила к нему, когда ушел доктор. Бедная Фанни! Как и Энн, она кое в чем была простовата. Он и думал о ней иногда, как об Энн в миниатюре. Только почему в миниатюре? Энн не такая уж крупная, и Фанни была не малышка. Фанни недаром прожила свою жизнь, Фанни что-то собой представляла. Он видел её жизнь позади себя, теперь уже далеко, как задний план в пастельном пейзаже. Хорошо, что он не солгал ей про ласточек, хотя в каком-то смысле она была из тех, кому сам бог велел лгать. Словно он под конец признал в ней достоинство, которым она всегда обладала, но которое держала смиренно склоненным, как приспущенный флаг. В конечном счете хорошо, что он с ней остался. Хорошо, что он её пожалел.

Феликс дописал свое письмо и поднялся. Он подошел пожелать Хью спокойной ночи, и Хью сочувственно отметил, какой у Феликса усталый вид и волосы седеют и уже отступают со лба. Что и говорить, любовь изматывает человека.

Феликс спросил:

— Что слышно про Энн? Надеюсь, она хорошо себя чувствует?

— Вы очень любезны, что вспомнили о ней. Когда я уезжал, она была в полном порядке. У неё столько разных интересов.

— Вам не показалось, что она хандрит?

— Отнюдь. Она очень бодра, на свой лад, конечно. Она ведь у нас такая веселая хлопотунья.

— Веселая хлопотунья, — повторил Феликс. — Да. Я очень рад, что она не унывает. Ну, спокойной ночи, Хью. Краски и кисти захватить не забыли?

— Не забыл. Я мечтаю опять заняться живописью. Я обо всем подряд мечтаю. Завтра, надо полагать, увидим солнце. Спокойной ночи, Феликс.

Когда Феликс удалился, Хью встал и вышел из совсем уже пустого бара на палубу. Он постоял у поручней. Бледная полоса за кормой бежала назад, в ночь. Вокруг была черная пустая вода, старое, вечное, ко всему безразличное, беспощадное море. Хью благоговейно прочувствовал его тьму, его огромность, его предельное равнодушие. Ни разу у него не было так легко на душе с тех пор, как заболела Фанни, а может быть, подумал он, с тех пор, как он себя помнит. Но как можно такое утверждать? Все забывается. Разве прошлое удержишь? А настоящее — только миг, только искра во мраке. Пенн Грэм забудет и вообразит, что в Англии ему жилось чудесно. Энн, вероятно, уже забыла подлинного Рэндла, а Рэндл забыл подлинную Энн. Сам он отказался от Эммы по каким-то причинам, а но каким — забыл. Сознание его — непрочное, темноватое вместилище, а скоро оно совсем погаснет. Но пока что есть эта минута, ветер, и звездная ночь, и огромное, все смывающее море. А впереди — Индия и неизвестное будущее, пусть очень короткое. И есть надежная, уютная Милдред и веселый влюбленный Феликс. Может быть, его сбили с толку, может быть, он ничего не понял, но он, несомненно, выжил. Он свободен. «Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться, прежде нежели отойду и не будет меня».

Он повернулся лицом к освещенным окнам и посмотрел на часы. Пора идти в помещение. Милдред уже, наверно, его ждет.