Священник снова заговорил; взлетающие под сводами церкви слова напоминали молитву об изгнании дьявола. Раздались крики и быстрый топот ног. Кройд понял, что не может выйти в те двери, к которым бежали испуганные люди, поэтому подпрыгнул в воздух, сделал несколько кругов, чтобы почувствовать свои новые крылья, затем заслонил глаза левым локтем и ринулся сквозь витраж в правом окне.
Рассекая воздух крыльями по дороге к Манхэттену, Кройд решил, что теперь не скоро увидит своих новых родственников. Наверное, Карл пока не будет спешить с женитьбой. Интересно, встретит ли он сам когда-нибудь девушку, которая ему понравится?
Поймав восходящий поток, Кройд взмыл вверх, воздушные вихри стонали вокруг него. Оглянувшись, он увидел, что церковь напоминает встревоженный муравейник, и полетел вперед.
Уолтер Джон Уильямс
СВИДЕТЕЛЬ
Когда Джетбой погиб, я был в кино на дневном сеансе «Истории Джолсона». Мне хотелось увидеть игру Ларри Паркса, которую все превозносили до небес. Я смотрел во все глаза и мысленно делал заметки — начинающие актеры частенько этим грешат.
Фильм закончился, но никаких планов на ближайшие несколько часов у меня не было, и мне захотелось посмотреть на Ларри Паркса еще разок. Почему бы не остаться на следующий сеанс? Где-то на середине фильма я заснул, а когда проснулся, на экране уже мелькали титры и зал опустел.
В фойе тоже никого не было, даже билетерш.
Оказавшись на залитой мягким осенним солнцем улице, я увидел, что Вторая авеню безлюдна.
Вторая авеню никогда не бывает безлюдна.
Газетные киоски были закрыты. Немногочисленные попавшиеся мне на глаза машины — припаркованы. Вывеска кинотеатра не горела. В отдалении нетерпеливо гудели автомобильные клаксоны, перекрываемые ревом мощных авиадвигателей. Откуда-то тянуло тошнотворным запахом.
Нью-Йорк был охвачен гнетущей атмосферой, какая порой бывает в маленьких городках во время воздушного налета — обезлюдевших и замерших в напряженном ожидании. В войну мне приходилось участвовать в воздушных налетах, причем преимущественно с наземной стороны, и это ощущение совершенно мне не понравилось. Я зашагал к своему дому, до которого было всего полтора квартала.
Не прошел я и сотни футов, как наткнулся на источник мерзкого запаха. Он исходил от красновато-розовой лужи — как будто кто-то вывалил на тротуар несколько галлонов мороженого ядовито-малинового цвета, и теперь оно подтаяло и медленно стекало в придорожную канаву.
Я пригляделся. В луже плавали кости. Человеческая челюсть, обломок берцовой кости, глазница. Они растворялись прямо на глазах, превращаясь в воздушную розоватую пену.
В жиже еще можно было разглядеть одежду — форму билетерши. Ее фонарик закатился в канаву, и его металлические части, шипя, разлагались вместе с костями. Сначала меня вывернуло, а потом я бросился бежать.
Пока я добирался до своей квартиры, до меня дошло, что, должно быть, случилось какое-то чрезвычайное происшествие, поэтому я первым делом включил радио в надежде что-нибудь узнать. Мой «Филко»[10] прогревался, а я заглянул в буфет в поисках чего-нибудь съестного. Улов оказался невелик: пара банок консервированного супа «Кэмпбелл». Руки у меня так сильно тряслись, что я умудрился уронить одну банку на пол, и она закатилась за холодильник. Я налег на него плечом, чтобы чуть сдвинуть и достать банку, и внезапно из глаз у меня посыпались искры, а холодильник перелетел через полкомнаты. Поддон для растаявшего льда, который стоял под холодильником, перевернулся, и вся вода оказалась на полу.
Банку с супом я подобрал. Руки все так же тряслись. Я подвинул холодильник обратно — он был не тяжелее перышка, так что его можно было поднять одной рукой.
Приемник наконец ожил, и я узнал о вирусе. Всем, кто плохо себя чувствовал, было предписано явиться в любой из временных палаточных госпиталей, которые Национальная гвардия развернула по всему городу. Один из них располагался в парке Вашингтон-сквер, неподалеку от моего дома.
Мне не было плохо, но, с другой стороны, я мог жонглировать холодильниками, что, согласитесь, не вполне нормально. В общем, я пошел в Вашингтон-сквер. Пострадавшие были повсюду — некоторые просто лежали на улицах. Смотреть на них было невыносимо — такого ужаса я не видел даже на войне. Я понял, что, раз уж я чувствую себя сносно и могу передвигаться, врачи займутся мной в последнюю очередь, поэтому просто подошел к кому-то из начальства, сказал, что был на фронте, и спросил, какая помощь им нужна. Если вдруг я почувствую себя скверно, рассудил я, то, по крайней мере, буду поближе к госпиталю.
Меня попросили помочь развернуть полевую кухню. Люди кричали, умирали и изменялись прямо на глазах у врачей, а те были бессильны сделать хоть что-нибудь — разве что накормить.
Я отправился к армейской трехтонке и принялся сгружать ящики с провизией. Каждый весил фунтов примерно пятьдесят; я составил шесть штук один на другой и понес их в одной руке. Черт знает что! Грузовик я разгрузил минуты за две. Еще один грузовик увяз в грязи неподалеку, и я вытащил его, отнес туда, где ему полагалось быть, разгрузил и отправился к врачам — не нужно ли им еще что-нибудь?
Меня окружало какое-то странное зарево. Мне сказали, что я светился, когда таскал все эти тяжести, то есть мое тело окружал сверкающий золотистый ореол. Я смотрел на мир сквозь собственное сияние, и от этого дневной свет казался не таким, как обычно.
Я не стал задумываться об этом. Вокруг меня творилось настоящее безумие, не прекращавшееся многие дни. В городе объявили военное положение — все было в точности, как в войну. До этого Нью-Йорк четыре года прожил со светомаскировкой, комендантским часом и патрулированием, и теперь люди просто вернулись к той жизни. Слухи ходили самые невероятные: о нападении марсиан, утечке ядовитого газа, бактериологической атаке, произведенной не то фашистами, не то Сталиным. В довершение всего несколько тысяч человек божились, будто своими глазами видели дух Джетбоя, который летал — сам, не на самолете — над Манхэттеном. Я продолжал работать в госпитале — таскал тяжелые грузы. Там-то я и познакомился с Тахионом.
Он зашел занести какую-то экспериментальную сыворотку, которая, как он надеялся, могла снять некоторые симптомы, и сначала я подумал: ну вот, какой-то полоумный педик пробрался мимо охраны со снадобьем, которое дала ему его не менее полоумная тетушка. Он был худосочный, с похожими на медную проволоку волосами до плеч, и я тут же понял: такой цвет не может быть натуральным. Одет он был так, как будто отыскал все это на помойке где-нибудь в богемном квартале: ярко-оранжевая куртка, снятая с плеча какого-нибудь оркестранта, красный гарвардский свитер, шляпа с пером в стиле Робин Гуда и брюки гольф с веселенькими носочками в ромбик, а на ногах у него были двухцветные ботинки — чересчур даже для гомика. Он переходил от кровати к кровати с подносом, заваленным шприцами, осматривал каждого пациента и делал уколы. Я поставил на пол рентгеновский аппарат, который велено было принести, и рванул ему наперерез, чтобы он не успел ничего напортачить.
И тут выяснилось, что его сопровождает довольно многочисленная свита, включая одного генерал-лейтенанта, одного полковника Национальной гвардии — начальника госпиталя, и мистера Арчибальда Холмса, который заведовал сельским хозяйством еще при Франклине Делано Рузвельте и которого я сразу же узнал. После войны он стал главой одной крупной организации по делам беженцев в Европе, но, как только разразилась эпидемия, Трумэн отозвал его в Нью-Йорк. Я потихоньку подобрался к одной медсестре и спросил ее, в чем дело.
— Какое-то новое лекарство, — ответила она. — Доктор Тах-как-там-его принес.