Я больше не мог это выслушивать, поэтому отправился прогуляться на холодную февральскую улицу. Я ничего не ел целый день, в желудке у меня плескалась бутылка виски, машины с шуршанием проносились мимо, морось оседала на лице, проникала сквозь тонкую, рассчитанную на калифорнийскую погоду куртку, но я ничего этого не замечал. Я думал об этих типах, Вуде, Рэнкине и Фрэнсисе Кейсе — об их лицах, полных ненависти глазах и непрерывном потоке инсинуаций, — и вдруг побежал к Капитолию. Я собирался отыскать членов этого мерзкого Комитета и отдубасить их, долбануть их всех хорошенечко друг о друга гнилыми лбами, заставить их улепетывать прочь, заикаясь от страха. Бог ты мой, я ведь установил демократию в Аргентине, так что мешает мне точно так же установить ее в Вашингтоне?
Окна здания Конгресса были темны. Холодные струи дождя поблескивали на мраморе. Там никого не было. Я прокрался вокруг в поисках открытой двери, потом в конце концов прорвался сквозь боковой вход и направился прямиком в зал заседаний Комитета, пинком распахнул дверь и вошел внутрь.
Зал, разумеется, был пуст, горело лишь несколько прожекторов, и в их неярком свете стеклянная кабинка Дэвида сверкала, как изысканная хрустальная ваза. Камеры и радиооборудование стояли на своих местах. Молоток председателя сиял медью и лаком.
Я бестолково топтался на месте в мертвой тишине безлюдного зала. Весь мой гнев куда-то улетучился.
Я уселся в одно из кресел и попытался сообразить, что я здесь делаю. Было совершенно ясно, что «Четыре туза» обречены. Нас связывал закон и правила приличий, а Комитет — ничего. Единственным способом бороться с ними было нарушить закон, плюнуть в их напыщенные самодовольные хари и разнести этот зал в щепки, хохоча при виде того, как конгрессмены будут пытаться спрятаться под своими столами. Но если мы поступим так, то станем тем, с чем боролись: не подчиняющейся никаким правилам силой, сеющей ужас и творящей беззаконие. Мы только подтвердим обвинения Комитета. И тем самым лишь усугубим положение.
Эпоха тузов неумолимо клонилась к закату, и ничто не могло отсрочить гибель.
Спускаясь по ступеням Капитолия, я почувствовал, что совершенно протрезвел. Сколько бы я ни выпил, хмель не мог заставить меня забыть то, что я знал, помешать мне видеть ситуацию во всей ее пугающей, ошеломляющей ясности.
Я знал, я все знал с самого начала — и не мог притворяться, что ничего не знаю.
На следующее утро я вошел в вестибюль в сопровождении Ким с одной стороны и адвоката с другой. Эрл уже был там вместе с Лилиан, которая судорожно стискивала сумочку.
Я не мог на них смотреть. Я прошел мимо них, и пехотинцы в своих противогазах открыли дверь, и я вошел в зал заседаний и заявил о том, что намерен добровольно дать показания.
Впоследствии была даже разработана процедура для добровольных свидетелей. Сначала полагалось провести закрытое заседание — только свидетель и члены Комитета, что-то вроде генеральной репетиции, чтобы все знали, что они будут говорить и какие сведения раскрывать. Когда я давал показания, ничего подобного еще не придумали, поэтому все вышло несколько скомканно.
Я потел под прожекторами, перепуганный до такой степени, что едва мог говорить и не видел ничего, кроме девяти пар злобных глаз, сверлящих меня с другого конца зала, а слышал лишь их голоса, грохочущие из динамиков, как глас Божий.
Первым заговорил Вуд, задавший мне стандартные вопросы: кто я такой, откуда я родом, чем зарабатываю на жизнь. Потом принялся копать мои знакомства, начав с Эрла. Его время закончилось, и он передал меня Кирни.
— Вам известно, что мистер Сэндерсон в прошлом был членом коммунистической партии?
Я даже не услышал вопроса. Кирни пришлось повторить его.
— А? А-а. Да, он говорил мне.
— Вы знаете, является ли он ее членом в настоящее время?
— Насколько мне известно, он вышел из партии после этой советско-фашистской заварушки.
— В тысяча девятьсот тридцать девятом.
— Ну, когда все это произошло. Да, в тридцать девятом. Наверное.
Все мое актерское мастерство, которым я никогда и не обладал, изменило мне. Я теребил галстук, невнятно мямлил что-то в микрофон и беспрерывно потел, пытаясь отвести взгляд от девяти пар глаз.
— Известно ли вам о принадлежности мистера Сэндерсона к каким-либо партиям в период после советско-нацистского пакта?
— Нет.
И тогда они задали мне этот вопрос.
— Не упоминал ли он при вас имен лиц, принадлежащих к коммунистической партии или другим организациям подобного толка?
Я сказал первое, что пришло мне в голову. Совершенно бездумно.
— Он говорил про какую-то девушку. По-моему, это было в Италии. Они были знакомы во время войны. Если не ошибаюсь, ее имя было Лена Гольдони. Сейчас она актриса.
Девять пар глаз даже не моргнули. Но я видел, как уголки девяти губ чуть дрогнули в улыбке. И уголком глаза заметил, как репортеры вдруг принялись что-то строчить в своих блокнотах.
— Не могли бы вы еще раз повторить это имя по буквам?
Так я забил гвоздь в гроб своего друга. Все, что могли сказать об Эрле до тех пор, по крайней мере, свидетельствовало о его верности своим принципам. Измена Лилиан подразумевала возможность и других измен, возможно, даже измену родине. Всего несколькими словами я уничтожил его, причем сам не понимая, что делаю.
Поток моих бессвязных откровений продолжался. Желая как можно скорее покончить с этим, я болтал первое, что приходило мне на ум. Я клялся в любви к Америке и божился, что возносил славословия мистеру Генри Уоллесу лишь затем, чтобы сделать приятное мистеру Холмсу, но теперь понимаю, как неосмотрительно поступил тогда. Я и не думал даже пытаться изменить уклад жизни на Юге — их уклад ничем не хуже любого другого. Я дважды смотрел «Унесенные ветром» — прекрасная картина. Миссис Бетюн была просто хорошей знакомой Эрла, с которой он как-то попросил меня сняться, вот и все.
Следующим вопросы задавал Вельде.
— Вам известны имена так называемых тузов, которые могут проживать в стране в настоящее время?
— Нет. Ну, то есть кроме тех, которые уже получили повестки от комитета.
— Вы знаете, не могут ли такие имена быть известны Эрлу Сэндерсону?
— Нет.
— И он не сообщал их вам?
Я отпил воды из стакана. Сколько еще раз они будут спрашивать меня об одном и том же?
— Если такие имена и были ему известны, в моем присутствии он о них не упоминал.
— Знаете ли вы, известны ли какие-либо такие имена мистеру Герштейну?
Одно и то же!
— Нет.
— Как вы полагаете, могут ли такие имена быть известны доктору Тахиону?
Это мы уже проходили. Я лишь подтверждал то, что им уже было известно.
— Он лечил многих людей, пораженных вирусом. Полагаю, ему должны быть известны их имена. Но мне он ни разу их не называл.
— Знает ли миссис ван Ренссэйлер о существовании других тузов?
Я покачал, было, головой, но меня вдруг осенило, и я проблеял:
— Нет. Она лично — не знает.
Вельде неумолимо продолжал.
— А мистер Холмс… — начал он, но Никсон почуял какой-то подвох в том, как я ответил, и попросил у Вельде разрешения задать вопрос. Никсон явно был не дурак. Его внимательное молодое лицо, похожее на мордочку бурундука, повернулось в мою сторону, и глаза поверх микрофона впились в меня.
— Могу я попросить свидетеля пояснить свое высказывание?
Ужас парализовал меня. Я сделал еще глоток воды и попытался придумать, как выпутаться. Ничего не придумывалось. Я попросил Никсона повторить вопрос, что и было сделано. Ответ вырвался у меня прежде, чем он закончил.
— Миссис ван Ренссэйлер поглотила разум доктора Тахиона. Она должна знать все имена, которые знает он.
Что было странно, так это то, что они до сих пор не пронюхали о Блайз с Тахионом. Нужно было, чтобы деревенский олух из Дакоты пришел и все им разжевал.