Как — то их отряд ворвался к нам в квартиру и прошел в кабинет отца. Они оглядели книжные полки и объявили его настоящим «упорствующим врагом», который до сих пор держит дома «реакционные книги». Уже после первых костров из книг, устроенных хунвэйбинами, многие люди сожгли свои библиотеки. Но не мой отец. Он даже предпринял слабую попытку защитить книги, указав на марксистские сочинения. «Не пытайтесь обмануть нас, хунвэйбинов!» — заорала товарищ Шао. — У вас полным — полно «ядовитых сорняков»!» Она схватила несколько классических китайских книг, отпечатанных на тонкой рисовой бумаге.
«Что значит «нас, хунвэйбинов»? — возразил отец. — Вы им в матери годитесь и должны бы быть поумнее».
Товарищ Шао со всей силы ударила отца. Толпа разразилась криками негодования, хотя кое — кто не смог сдержать смешков. Затем они вывалили книги с полок и запихнули их в огромные джутовые мешки, которые принесли с собой. Наполнив мешки, они отнесли их вниз и заявили, что сожгут книги завтра, после «митинга борьбы», и что они заставят отца смотреть на костер, чтобы он «извлек урок».
Вернувшись после обеда домой, я обнаружила отца в кухне. Он разжег огонь в большой цементной раковине и швырял в пламя свои книги.
Я впервые в жизни увидела, как он плачет. Он был мучительным, прерывистым, диким, этот плач мужчины, который не привык проливать слезы. То и дело отец в припадке рыданий топал ногами и бился головой о стену.
От испуга я не смела утешать его. В конце концов я обняла его, но не знала, что сказать. Он тоже не произнес ни слова. Отец тратил на книги каждую лишнюю копейку. В них была его жизнь. Я чувствовала, что после костра что — то случится с его рассудком.
Ему постоянно приходилось присутствовать на «митингах борьбы». Товарищ Шао и ее отряд обычно приглашали множество цзаофаней со стороны, чтобы увеличить размер толпы и иметь побольше желающих поучаствовать в насилии. Как правило, митинг начинался со скандирования: «Десять тысяч лет, и еще раз десять тысяч лет, и еще раз десять тысяч лет нашему Великому Учителю, Великому Вождю, Великому Командующему, Великому Кормчему Председателю Мао!» Каждый раз, когда выкрикивались три «десятитысячелетия» и четыре «величия», все дружно поднимали цитатники. Отец этого не делал. Он говорил, что «десять тысяч лет» жизни желали императорам, а Председателю Мао, коммунисту, такое обращение не пристало.
Это вызывало целую волну истерических выкриков и ударов. На одном митинге всем обвиняемым приказали встать на колени и отбивать поклоны перед огромным портретом Мао, водруженном позади помоста. Все повиновались, но отец отказался. Он заявил, что стояние на коленях и земные поклоны — позорное наследие феодализма, с которым коммунисты ведут безжалостную войну. Цзаофани вопили, пинали его, лупили по голове, но он изо всех сил держался прямо. «Я не встану на колени! Я не буду кланяться!» — сказал он гневно. Разъяренная толпа потребовала: «Склони голову и покайся в преступлениях!» Он ответил: «Я не совершал преступлений. Я не склоню голову!»
На него прыгнули несколько крупных молодых людей и попытались поставить на колени, но едва они с него слезли, отец вновь выпрямился, поднял голову и дерзко посмотрел на зрителей. Палачи схватили его за волосы, потянули за шею. Отец отчаянно сопротивлялся. Когда толпа истерично закричала, что он «враг культурной революции», отец зло ответил: «Разве это культурная революция? Это не культура! Это дикость!»
Избивающие его мужчины заревели: «Культурной революцией руководит Председатель Мао! Как смеешь ты выступать против нее?» Отец закричал еще громче: «Да, я выступаю против нее, даже если ею руководит Председатель Мао!»
Наступила абсолютная тишина. «Выступление против Председателя Мао» каралось смертной казнью. Многие люди погибли только потому, что их обвинили в этом преступлении, без всяких улик. Цзаофани обомлели оттого, что отец, кажется, ничего не боится. Оправившись от первоначального потрясения, они опять принялись избивать его, призывая отречься от кощунственных слов. Он отказался. В ярости они связали его, потащили в местный полицейский участок и там потребовали, чтобы его арестовали. Но полицейские отказались его принять. Им нравились закон и порядок, они уважали партработников, а цзаофаней ненавидели. Они заявили, что им нужно разрешение на арест такого высокопоставленного работника, как мой отец, а такого разрешения никто не давал.
Отца часто избивали. Но он держался своих принципов. Он единственный на нашей территории вел себя таким образом, другие примеры подобного поведения мне неизвестны, и многие люди, в том числе цзаофани, втайне восхищались им. Часто совершенно незнакомый прохожий на улице шептал, как отец поразил его. Некоторые мальчики признались моим братьям, что хотели бы быть такими же стойкими, как наш отец.
После дневных мучений родители приходили домой, где о них заботилась бабушка. К тому времени она позабыла о неприязни к отцу, да и он смягчился к ней. Она накладывала ему мазь на раны, особыми припарками лечила его синяки и поила раствором белого порошка под названием байяо, чтобы поскорее зажили внутренние повреждения.
Родителям было приказано постоянно оставаться дома и ждать вызова на следующий митинг. Спрятаться было невозможно. Весь Китай был огромной тюрьмой. Каждый дом, каждая улица находились под надзором самих жителей. В бескрайней стране скрыться было негде.
Родители не могли как — то расслабиться или развлечься. «Развлечение» устарело как понятие. Книги, картины, музыкальные инструменты, спорт, карты, шахматы, чайные, питейные заведения — все исчезло. Парки превратились в изуродованные пустыри, траву и цветы вырвали с корнем, ручных птиц и золотых рыбок убили. Фильмы, пьесы, концерты запретили: мадам Мао расчистила место для «образцовых пьес», в сочинении которых принимала участие, и кроме них ничего ставить не дозволялось. В провинции боялись ставить даже их. Одного режиссера заклеймили, потому что грим, придуманный им для пытаемого героя одной из опер, мадам Мао сочла чрезмерным. Его бросили в тюрьму за «преувеличение тягот революционной борьбы». Мы не мечтали даже о прогулке. Атмосфера на улице внушала страх: на углах происходили «митинги борьбы», на стенах висели зловещие дацзыбао и лозунги; люди бродили как зомби, со злыми или испуганными лицами. К тому же опухшие лица родителей выдавали их — выйдя на улицу, они рисковали подвергнуться оскорблениям.
Одним из свидетельств ужаса, воцарившегося в те дни, стало то, что никто не осмеливался жечь или выбрасывать газеты. На первой странице всегда помещался портрет Мао, через каждые несколько строчек приводились цитаты из Мао. Газеты следовало беречь как зеницу ока, выкинуть их у кого — то на глазах значило попасть в беду. Держать их тоже было непросто: портрет Мао могли погрызть мыши, газета могла просто сгнить — и то и другое расценили бы как преступление против Мао. Первое крупное сражение между фракциями в Чэнду началось из — за того, что хунвэйбины случайно сели на старые газеты с изображением Мао. Мамину школьную подругу довели до самоубийства, потому что она написала в дацзыбао слова «Искренне люби Председателя Мао» неправильно: в иероглифе «искренне» одна черта оказалась слишком короткой, и он стал похож на иероглиф «печально».
Как — то в феврале 1967 года, в самый разгар этого всеобъемлющего террора, между родителями произошла беседа, о содержании которой я узнала лишь годы спустя. Мама сидела на краешке кровати, а отец в плетеном кресле напротив. Он сказал ей, что понял, в чем суть «культурной революции», и это осознание пошатнуло все его представления о мире. Теперь он не сомневался, что она не имеет никакого отношения к демократизации или к большей гласности для простого народа. Это кровавая чистка, и цель ее — упрочить личную власть Мао.
Отец говорил медленно и обдуманно, тщательно подбирая слова. «Но Председатель Мао всегда был таким великодушным, — заметила мама. — Он пощадил даже Пу И. Почему же он не может пощадить собственных товарищей по оружию, которые бок о бок сражались с ним за новый Китай? Почему он к ним так беспощаден?»