Выбрать главу

На другой день, воспользовавшись отсутствием студентов, мама приготовила письменное обращение к Чжоу. Кто знал, удастся ли ей с ним поговорить, да и в любом случае лучше было подать бумагу. В девять часов вечера она вместе со студентами явилась в Дом народных собраний на западной стороне площади Тяньаньмэнь. Встреча проходила в Сычуаньском зале, в украшении которого в 1959 году участвовал и мой отец. Студенты сидели полукрутом перед премьером. Мест не хватало, и некоторые расположились на ковре. Мама оказалась в заднем ряду.

Она знала, что ее речь должна быть лаконичной и убедительной, и, пока шло собрание, репетировала про себя. Она была слишком занята, чтобы слушать, о чем говорят студенты, и следила только за реакцией премьера. Он то и дело кивал, показывая, что принял к сведению услышанное, но ни разу не выразил ни одобрения, ни порицания, только молчал, лишь время от времени отпуская общие замечания, вроде: «Нужно следовать за Председателем Мао», «Необходимо сплотиться». Референт делал записи.

Вдруг мама услышала, как премьер говорит, словно в заключение: «Что — нибудь еще?» Она вскочила со стула. «Премьер, я хочу сказать».

Чжоу поднял глаза. Мама определенно не была студенткой. «Кто вы такая?» — спросил он. Мама назвала свои имя и должность и сразу же добавила: «Моего мужа арестовали как активного контрреволюционера. Я приехала сюда в поисках справедливости». Затем назвала имя и должность отца.

Чжоу пристально посмотрел на нее. Отец занимал важный пост. «Студенты могут идти, — сказал он. — С вами я поговорю отдельно».

Мама жаждала поговорить с Чжоу с глазу на глаз, но решила пожертвовать этим шансом ради более важной цели. «Премьер, не позволите ли вы студентам остаться и быть моими свидетелями?» Говоря это, она вручила свое обращение сидевшему впереди молодому человеку, который передал его Чжоу.

Премьер кивнул: «Хорошо, продолжайте».

Быстро и четко мама рассказала, что отца арестовали за письмо Председателю Мао, где отец выражал несогласие с назначением супругов Тин новыми сычуаньскими руководителями, так как еще в Ибине был свидетелем их злоупотреблений. И в конце быстро прибавила: «В письме моего мужа также содержалась глубоко ошибочная оценка культурной революции».

Мама тщательно обдумала эту формулировку. Она обязана была сказать Чжоу правду, но не могла процитировать слова мужа из страха перед присутствовавшими здесь цзаофанями. Ей ничего не оставалось, кроме как говорить отвлеченно: «Мой муж серьезно заблуждался в некоторых вопросах. Однако никогда не предавал свои взгляды гласности. Следуя Уставу Коммунистической партии, он поделился своими мыслями с Председателем Мао. Согласно Уставу, это неотъемлемое право члена партии, и письмо не может служить поводом для ареста. Я пришла сюда в поисках справедливости».

Когда мама встретилась взглядом с Чжоу Эньлаем, она увидела: он понял, что написано в письме на самом деле и почему невозможно прямо сказать об этом. Он проглядел мамину жалобу, обернулся к сидящему позади референту и что — то шепнул. В зале царило гробовое молчание. Все глаза были устремлены на премьера.

Референт передал Чжоу несколько листов бумаги с грифом Государственного совета. Чжоу с трудом стал писать — много лет назад он сломал руку, упав в Яньане с лошади. Закончив, вернул бумагу референту, и тот зачитал ее вслух.

«Первое: как член Коммунистической партии, Чжан Шоуюй имеет право писать партийному руководству. Какие бы серьезные ошибки ни содержались в его письме, они не могут служить основанием для обвинения его в контрреволюционной деятельности. Второе: необходимо провести расследование и, как заместитель заведующего отдела пропаганды провинции Сычуань, Чжан Шоуюй должен подвергнуться критике со стороны народных масс. Третье: окончательное решение по поводу Чжан Шоуюя может быть принято только по окончании культурной революции. Чжоу Эньлай».

От радости мама лишилась дара речи. Записка не была адресована новым хозяевам Сычуани, чего естественно было ожидать, поэтому она могла не передавать ее ни им, ни кому — либо другому. Значит, Чжоу хотел, чтобы она сохранила ее у себя и показывала, кому сочтет нужным.

Янь и Юн сидели слева от мамы. Повернувшись, она увидела на их лицах радость.

Через два дня она села на обратный поезд в Чэнду, и все время держалась рядом с Янь и Юном, беспокоясь, что Тины прознают о записке и натравят на маму своих палачей. Янь и Юн также считали, что маме жизненно важно быть при них, чтобы ее «не похитили люди из «Двадцать шестого августа»». Они настояли, что проводят ее от станции до нашей квартиры. Бабушка угостила их блинчиками со свининой и зеленым луком, которые они проглотили в два счета.

Я сразу полюбила Янь и Юна. Цзаофани, но такие сердечные, приветливые, добрые к нашей семье! Даже не верилось. Было ясно с первого взгляда, что у них роман: по тому, как они разглядывали, поддразнивали, касались друг друга — такое поведение на людях встречалось нечасто. Я слышала, как бабушка со вздохом сказала маме, что неплохо было бы подарить им что — нибудь на свадьбу. Мама сказала, что это невозможно: если о подарке прознают, молодая пара попадет в беду. Принятие «взятки» от «попутчика капитализма» — серьезное нарушение для любого цзаофаня.

Янь, студентке третьего курса университета Чэнду, было двадцать четыре года, она училась на бухгалтера. Половину ее живого лица занимали очки в толстой черной оправе. Она часто смеялась, запрокидывая голову назад. Ее смех согревал сердце. В тогдашнем Китае мужчины, женщины, дети носили темно — синие или серые куртки и штаны. Узоры запрещались. Несмотря на единообразие, некоторые женщины умудрялись показать, что задумываются о своей одежде. Но не Янь. Вечно казалось, что она застегнулась не на ту пуговицу; короткие волосы она кое — как убирала в растрепанный хвост. Даже влюбленность не заставила ее обратить внимание на собственный вид.

Юн придавал моде больше значения. Он носил соломенные сандалии и подворачивал штанины. Студенты любили соломенные сандалии — намек на связь с крестьянством. Юн держался тактично, умно и произвел на меня громадное впечатление.

Весело поужинав, Янь и Юн стали прощаться. Мама проводила их вниз по лестнице, и они шепнули, что записку Чжоу Эньлая нужно хранить в надежном месте. Мама не рассказала о встрече с Чжоу ни мне, ни сестре с братьями.

В тот вечер мама показала записку своему бывшему коллеге. Чэнь Мо работал с родителями в Ибине в начале 1950–х годов и ладил с обоими. Одновременно ему удалось сохранить хорошие отношения с Тинами, после их реабилитации он присоединился к ним. Мама со слезами на глазах попросила его освободить отца ради старой дружбы, и он пообещал замолвить словечко перед Тинами.

Время шло, и в апреле отец вернулся домой. На душе у меня стало легче и веселее, но почти тотчас радость сменилась страхом. Его глаза горели странным огнем. Он не рассказывал, где был, а если вообще что — либо произносил, я с трудом разбирала слова. Он не спал и круглые сутки расхаживал по квартире, разговаривая сам с собой. Однажды он выгнал всю семью под ливень, утверждая, что мы должны «пройти через революционную бурю». В другой раз, получив конверт с зарплатой, бросил его в печку и заявил, что «порывает с частной собственностью». Нам открылась страшная правда: отец сошел с ума.

Средоточием его безумия стала мама. Он набрасывался на нее, обзывая «бесстыжей» и «трусливой», обвиняя в том, что она «продала душу». Затем без всякого перехода начинал, к ее величайшему смущению, выражать при всех свои нежные чувства: признавался в горячей любви, каялся в том, что был дурным мужем, молил «простить и вернуться».

В первый свой день дома он, подозрительно глядя на маму, спросил, чем она занималась все это время. Она сказала, что ездила в Пекин хлопотать о его освобождении. В ответ он недоверчиво покачал головой и потребовал доказательств. Она решила не рассказывать ему о записке Чжоу Эньлая. Она видела, что он не в себе, и боялась, что он отдаст записку не тем, кому следует, возможно, супругам Тин, если «партия прикажет». Она даже не могла призвать в свидетели Янь и Юна, потому что отец мог счесть, что она не вправе была общаться со студентами — цзаофанями.