Он сразу же увидел тусклый свет лампы за открытой дверью. Но он и без света знал бы, за какой дверью: за той, за которой стоит кровать, кровать, на которой, как говорила его жена, она постеснялась бы уложить черномазую служанку; он услышал за своей спиной другого и только тут понял, что мужчина по имени Гарри и сейчас босиком, и что он собирается обойти его и войти в комнату первым, и подумал (доктор) о том, что именно он, единственный из них двоих имеющий хоть какое-то право войти туда, должен посторониться и уступить дорогу, и, чувствуя ужасное желание расхохотаться, он думал: Я, видите ли, не знаком с этикетом для подобных случаев, потому что когда я был молод и жил в городах, где несомненно должны происходить такие вещи, я боялся этого, очень боялся, он остановился, потому что остановился другой, и потому доктору в ровном молчаливом сиянии того, что зовется ясновидением, о котором доктор так никогда и не узнает, показалось, что остановились они оба, словно бы для того, чтобы пропустить вперед тень, призрак отсутствующего разгневанного законного мужа. Тронуться с места их заставил звук из комнаты – звук от удара бутылки по стакану.
– Одну минуту, – сказал мужчина по имени Гарри. Он быстро вошел в комнату; доктор увидел накинутые на шезлонг выцветшие джинсы, которые были ей слишком узки в тех самых местах. Но он не шелохнулся. Он только услышал мягкие шаги босых ног мужчины по полу, а потом его голос, напряженный, негромкий, тихий, достаточно мягкий, и доктору вдруг показалось, что он знает, почему в лице женщины не было ни боли, ни ужаса: и их тоже, как и дрова для плиты, носил мужчина, и (несомненно) с ними же готовил он еду, которую она ела. – Нет, Шарлотта, – сказал он. – Ты не должна. Ты не можешь. Вернись в постель.
– Почему это я не могу? – сказал женский голос. – Почему, черт возьми? – и теперь доктор услышал звуки борьбы. – Пусти меня, ты, вонючий никчемный ублюдок (доктору показалось, что он услышал слово «крыса»). Ты обещал, крыса. Это все, о чем я тебя просила, и ты обещал. Потому что, послушай, крыса, – доктор слышал, как голос стал лукавым, доверительным. – Понимаешь, это был не он. Не эта скотина Уилбурн. Я на него окрысилась, как и на тебя. Это был другой. И потом, все равно у тебя ничего не выйдет. В суде я сошлюсь на свою задницу, как ссылаются на поправку к конституции, а потом, когда шлюха приходит в суд обвинять, то никто не знает, чем это может кончиться… – Доктор слышал их – две пары босых ног; казалось, будто они танцуют, неистово и бесконечно и на босу ногу. Потом это прекратилось, и голос перестал быть лукавым, доверительным. Но где же отчаяние? – подумал доктор. Где ужас? – Ну вот, опять меня унесло. Гарри! Гарри! Ты же обещал.
– Я тебя держу. Все в порядке. Вернись в постель.
– Дай мне выпить.
– Нет. Я тебе сказал: хватит. И сказал почему. Сейчас сильно болит?
– Господи, я не знаю. Не могу сказать. Дай мне выпить, Гарри. Может быть, тогда опять начнется.
– Нет. Выпивка не поможет. Сейчас она уже не поможет. И потом, доктор пришел. Он сделает что-нибудь, чтобы опять началось. Я надену на тебя халат, чтобы он мог войти.
– Ну конечно, а если я перепачкаю халат, ведь у меня в жизни не было халата.
– Бог с ним. Для этого-то мы и купили халат. Может быть, больше ничего и не нужно, чтобы оно началось снова. Ну, давай.
– А зачем же тогда доктор? Зачем выкидывать пять долларов? Ах ты, проклятый вонючий неумеха… Нет, нет, нет, нет. Быстрее. У меня опять. Останови меня скорее. Мне больно. Я ничего не могу с этим поделать. Ах ты проклятый вонючий сукин… – Она начала смеяться, смех был сухой и негромкий, похожий на звуки рвоты или кашля. – Ну вот. Опять. Как игра в кости. То семь, то одиннадцать. Может быть, если я буду повторять это… – Он (доктор) слышал их – две пары босых ног на полу, потом ржавую жалобу пружин кровати, женщина продолжала смеяться, негромко, с тем самым отвлеченным и неистовым отчаянием, которое он видел в ее глазах над кастрюлей с супом сегодня днем. Он стоял там, держа в руках свой видавший виды, побитый, надежный черный чемоданчик, глядя на выцветшие джинсы в измятом комке одежды на шезлонге; он увидел, как снова появился мужчина по имени Гарри, вытащил из комка халат и снова исчез. Доктор смотрел на шезлонг. Да, – подумал он. – Точно как дрова для плиты. И тут он увидел в дверях мужчину по имени Гарри.
– Теперь вы можете войти, – сказал он.
СТАРИК
Когда-то (это было в штате Миссисипи, в мае, в год наводнения – 1927) жили два заключенных. Одному из них было лет двадцать пять, он был высок, строен, с плоским животом, загорелым лицом, по-индейски черными волосами и тусклыми, как у китайца, озлобленными глазами – злость, направленная не на тех, кто раскрыл его преступление, и даже не на законников и судей, которые отправили его сюда, но на писателей, на эти бестелесные имена, сопровождающие истории, газетные рассказы, – Дики Дайамонды, и Джессы Джеймсы, и им подобные – которые, как он считал, и ввергли его в сегодняшние затруднения своим собственным невежеством и легкомысленным отношением к тому промыслу, которым они занимались и зарабатывали деньги, из-за того, что они на веру принимали информацию, на которой стояла печать подлинности и достоверности (и все это было тем более преступно, что не сопровождалось никаким нотариальным свидетельством, а потому тем скорее воспринималось теми, кто предполагал в людях ту же добрую веру, не требуя, не испрашивая, не ожидая никаких нотариальных подтверждений, ту же веру, которую он предлагал вместе с десятью или пятнадцатью центами платы за нее), и продавали за деньги, и которая на самом деле оказывалась непригодной к пользованию и (для осужденного) преступно лживой; случалось, он останавливал своего мула и плуг посреди борозды (в Миссисипи нет тюрем, обнесенных стенами; тюрьма там представляет собой хлопковую плантацию, на которой осужденные работают под прицелом винтовок и дробовиков охраны и своих) и задумывался с каким-то озлобленным бессилием, перебирая в уме тот набор бессмыслицы, который оставило ему однократное и единственное знакомство с судом и законами, он перебирал все это в уме, пока весь этот пустой и многословный шибболет [1] не приобретал наконец очертаний (он сам искал справедливости у того самого слепого источника, где встретился с правосудием, которое сильно помяло его): почтовая система использовалась для обмана; он полагал, что третьеразрядная почтовая система обманом лишила его не каких-то там глупых и идиотских денег, которые и не особенно-то были нужны ему, а свободы, и чести, и гордости.
Его посадили на пятнадцать лет (он прибыл вскоре после своего девятнадцатилетия) за попытку ограбления поезда. Он заранее составил план, он буквально следовал своему печатному (и лживому) советчику; целых два года он собирал дешевые книжонки, читал и перечитывал их, заучивал наизусть, сравнивал и оценивал одну историю и метод с другими историями и методами, из каждой по мере совершенствования своего рабочего плана выбирал полезное и отсеивал непригодное, был готов к внесению в этот план тончайших изменений, принимаемых без спешки и нетерпения в самую последнюю минуту в случае появления в назначенный им день новейших изданий; так добросовестный портной при появлении новейших журналов мод вносит тончайшие изменения в платье, в котором будут представлять ко двору. Но когда наступил этот день, у него не оказалось ни единого шанса пройти по вагонам и собрать часы и кольца, брошки и потайные ремни-портмоне, потому что его скрутили, как только он вошел в специальный вагон, где должны были быть сейф и золото. Он никого не застрелил, потому что пистолет, который у него отобрали, оказался совсем не тем пистолетом, хотя он и был заряжен; позднее он признался окружному прокурору, что приобрел его, а также и затененный фонарь, в котором горела свеча, и черный платок, чтобы повязать на лицо, после просмотра кип подписной «Газеты сыщиков» у своих соседей по сосновой горке. И теперь время от времени (а досуга для этого было у него предостаточно) он размышлял о происшедшем с тем самым гневным бессилием, потому что было еще что-то, о чем он не смог сказать им на суде, не знал, как сказать им об этом. И не деньги ему были нужны. Не богатство ему было нужно, не дурацкая добыча, а только побрякушка, чтобы носить на распиравшейся от гордости груди, как медаль бегуна-победителя олимпиады – символ, знак, свидетельствующий, что он тоже лучший на избранном им поприще в современном ему деятельном и быстро меняющемся мире. А потому ступал ли он по плодородной земле, распаханной его плугом, или прорежал мотыгой побеги хлопка или кукурузы, или лежал на койке после ужина на своей усталой спине, он неизменно осыпал однообразным набором проклятий не живых людей, которые упрятали его туда, где он находился, а тех, кто – поскольку он даже не знал, были ли это их псевдонимы или настоящие имена – оставались всего лишь названиями теней, которые писали о тенях.
1
Шибболет (др.-евр. «колосья») – пароль, использовавшийся во время войны против ефремлян, которых опознавали по произношению этого слова (Книга Судей 12:5 – 6).