– Это не имеет значения, – сказал он. – Может быть, она вообще не придет. – Он обнаружил, что действительно верит в это. Он все еще верил в это, когда к тротуару, где он ждал с сумкой, подрулило такси. Она была в плаще, но без сумки или вуали. Она быстро вышла из машины, когда он открыл дверь, лицо ее было жестким, спокойным, глаза блестели необыкновенной желтизной, голос был резок:
– Ну? Куда?
Он сказал: – Это рядом. Мы можем… – Она повернулась, залезая назад в машину. – Мы можем пешком.
– Ах ты чертов голодранец, – сказала она. – Садись, Гарри. – Он сел в машину. Такси тронулось. Отель был рядом. Черный швейцар взял сумку. И тут Уилбурну показалось, что никогда еще прежде не чувствовал он ее так и никогда больше не будет чувствовать, как сейчас, когда она стояла в центре тускло освещенного вестибюля, расцвеченного субботними кучками коммивояжеров и мелких ипподромных жучков, – пока он записывал две вымышленные фамилии в бланк и отсчитывал клерку шесть раз по два доллара, которые должны были отправиться к его сестре, но остались у него, – дожидаясь его, не делая никаких попыток спрятаться, спокойная, сдержанная и с каким-то выражением глубокой трагичности, которое, как он знал (он быстро постигал эту науку), было не ее особым свойством, а типичным для всех женщин в такие мгновения их жизни, придававшим им какое-то достоинство, почти скромность, в которую они облекаются и которую несут до самого последнего полулежачего и немного комичного положения окончательной капитуляции. Он проследовал за ней по коридору и в дверь, которую открыл швейцар; он отпустил швейцара, закрыл за ним полученную во временное пользование дверь и увидел, как она прошла по комнате к единственному тусклому окну и, так и не сняв шляпу и плащ, без остановки развернулась и, в точности как в детской игре в домики, вернулась к нему, ее желтые глаза, все ее лицо, которое он уже признал красивым, были жесткими, застывшими.
– О господи, Гарри, – сказала она. Ее кулаки застучали ему в грудь. – Боже мой, только не так. Только не так.
– Хорошо, – сказал он. – Успокойся. – Он поймал и задержал ее руки, все еще сжатые в кулаки у его груди, а она напрягала силы, чтобы вырваться и еще раз ударить его в грудь. Да, подумал он. Не так и никогда. – Успокойся.
– Только не так, Гарри. Не на помойке. Я всегда это говорила: не важно, что случится со мной, что бы я ни сделала, пусть будет все, что угодно, только не на помойке. Если бы я втрескалась вдруг в какого-нибудь типа с телом Геракла и при этом меня бы не волновало, что у него в голове, тогда бог с ним. Но только не мы, Гарри. Не ты. Не ты.
– Успокойся, – сказал он. – Все в порядке. – Он подвел ее к краю кровати и остановился над ней, по-прежнему держа ее за руки.
– Я тебе рассказывала, как я люблю делать всякие вещи, взять большой твердый чистый кусок меди или камень и высечь из него что-нибудь, и пусть это будет трудно, пусть на это уйдет бог знает сколько времени, но высечь из него что-нибудь прекрасное, что не стыдно показать, что можно потрогать, подержать в руках, осмотреть со всех сторон, ощутить его точеный внушительный вес: если уронишь, то разобьешь не его, а ногу, на которую оно упадет, впрочем, разбивается не нога, а сердце, если только у меня есть сердце. Но только господь знает, Гарри, как я ссучила его ради тебя. – Она протянула руку, но он понял, что она собирается сделать, и отодвинулся прежде, чем она успела прикоснуться к нему.
– Со мной все в порядке, – сказал он. – Обо мне ты не должна беспокоиться. Хочешь сигарету?
– Будь добр. – Он дал ей сигарету и зажег спичку, глядя, пока она прикуривала, сверху вниз на изгиб ее носа и скул. Он выбросил спичку. – Вот так, – сказала она. – Вот и все. И никакого развода.
– Никакого развода?
– Крыса – католик. Он не даст мне развода.
– Ты хочешь сказать, что он…
– Я сказала ему. Не о том, что мы с тобой должны встретиться в номере отеля. Я просто сказала ему, пусть считает, что я уже была с тобой в отеле. А он все равно говорит, что этот номер не пройдет.
– А ты что, не можешь получить развода?
– На каком основании? Он обратится в суд. И дело будет слушаться здесь, а это значит – судья-католик. И потом есть еще одно. И кажется, с этим я ничего не могу поделать.
– Да, – сказал он. – Твои дети.
Несколько мгновений она курила, глядя на него. – Я не о них думала. Вернее, о них я уже подумала. И потому сейчас мне уже не нужно о них думать, потому что я знаю ответ и знаю, что не могу изменить его, и я не думаю, что могу изменить себя, потому что когад я увидела тебя во второй раз, я поняла то, о чем читала в книгах, но чему на самом деле так и не верила: что любовь и страдание это одно и то же, и что цена любви это сумма того, что тебе приходится платить за нее, и что каждый раз, когда она достается тебе дешево, ты обманываешь себя. Поэтому мне не нужно думать о детях. Эту проблему я разрешила уже давно. Я думала о деньгах. Мой брат присылает мне по двадцать пять долларов на каждое Рождество, и последние пять лет я не тратила их. Помнишь, я сказала тебе, что не знаю, зачем их коплю. Может быть, для этого случая, а может быть, это лучшая шутка из всех: все, что я накопила за пять лет, это только сто двадцать пять долларов, их даже не хватит на то, чтобы купить два билета до Чикаго. А у тебя нет ничего. – Она наклонилась к столику в изголовье кровати, медленным аккуратным движением раздавила сигарету и поднялась. – Вот так. Вот и все.
– Нет, – сказал он. – Нет! Будь я проклят, если это все.
– Ты что, и дальше хочешь слоняться вокруг, чтобы я, облизываясь, как лиса, говорила, что этот виноград для меня зелен? – Она взяла со стула его плащ, перекинула через руку и остановилась в ожидании.
– Может быть, сначала выйти тебе? – спросил он. – Я подожду минут тридцать, а потом…
– Чтобы ты один с сумкой шел по этому вестибюлю, а клерк и этот ниггер ухмылялись про себя, потому что видели, как я уходила прежде, чем успела бы раздеться, я уж не говорю о том, чтобы одеться? – Она направилась к двери и взялась за ключ. Он взял сумку и подошел к ней. Но она не сразу отперла дверь. – Послушай, скажи мне еще раз, что у тебя нет денег. Скажи это. Чтобы мои уши услышали нечто имеющее смысл, даже если я не понимаю этого. Какое-нибудь объяснение того, почему я… что я смогу принять как достаточно веское основание, с которым мы ничего не можем поделать, даже если я не в силах поверить или понять, что все дело может быть только в этом, только в деньгах, не в чем-нибудь, а только в деньгах. Ну. Так скажи это.
– У меня нет денег.
– Хорошо. Это имеет какой-то смысл. Это должно иметь смысл. Это будет иметь смысл. – Она начала трястись, не дрожать, а трястись, как в сильнейшем приступе лихорадки, казалось, что жестко и бесшумно колотятся даже кости под плотью. – Это должно будет…
– Шарлотта, – сказал он. Он поставил сумку и двинулся к ней. – Шарлотта…
– Не прикасайся ко мне! – прошептала она с какой-то возбужденной яростью. – Не прикасайся ко мне! – И все же на какое-то мгновение ему показалось, что она идет к нему; казалось, она рванулась вперед, она повернула голову и посмотрела в сторону кровати с выражением смятения и отчаяния. Затем щелкнул ключ, дверь открылась, и она вышла из комнаты.
Они расстались, как только он поймал ей такси. Он хотел было сесть вместе с ней, чтобы доехать до стоянки в центре города, где она оставила машину. И тут в первый из двух раз в их жизни он увидел, что она плачет. Она сидела в такси, ее лицо было горьким и перекошенным и отчаянным под похожим на капли пота потоком слез. – Ах ты, голодранец, ты, проклятый голодранец, ты, настоящий дурак. И снова дело в деньгах. Ты отдал в отеле два доллара, которые должен был отправить сестре, и ничего не получил за них, а теперь ты хочешь заплатить за такси деньгами, на которые собирался сдать свою вторую рубашку в прачечную, и тоже ничего не получить за них, кроме удовольствия перевезти мое треклятое тело, которое в последний момент отказало тебе, всегда будет отказывать… – Она наклонилась к водителю. – Поехали! – резко сказала она. – Езжайте! В центр!
Такси рванулось с места; оно исчезло почти сразу, впрочем, он и не смотрел ему вслед. Спустя несколько минут он сказал спокойно, вслух, не обращаясь ни к кому: «И таскать кирпичи тоже больше не имеет смысла». И он пошел к тому месту, где на краю тротуара стояла мусорная урна, а проходившие мимо смотрели на него с любопытством или мельком или вообще не замечали его, он открыл сумку, развернул полотенце и бросил кирпичи в урну. В урне лежали комки газет и очистки фруктов и случайные безликие предметы, скинутые сюда безликой толпой людей, проходивших за день мимо, словно птичий помет, скинутый в полете. Кирпичи беззвучно упали в мусор; не последовало никакого предупредительного свиста или жужжания, просто комки газет сложились и с волшебной внезапностью, с какой маленькая металлическая торпеда со сдачей за покупку появляется из трубки в кассовом аппарате, произвели на свет кожаный бумажник. В нем находились пять корешков билетов тотализатора из Вашингтон-парка, удостоверение члена национального нефтяного треста и еще одно – члена Благотворительного Ордена защиты оленей, выданное ложей Ордена в Лонгвью, штат Техас, а также тысяча двести семьдесят восемь долларов наличными.