— Вам кого?
— Товарища Игнатиева…
Пришел он домой, я ему в глаза сказал:
— Моя фамилия Игнатов. Так и в бумагах записано было, еще до сорок четвертого года. Благодаря фамилии этой тебя в университет взяли, наукам инженерским выучили, в машине казенной возют. Ты как думаешь? Отказывайся, — говорю, — через газету от нашего роду, а я фамилию свою коверкать и позорить не дам!
Другой раз он, бывало, огрызнется, а тут даже пикнуть не посмел. А насчет внучонка не хватило у меня духу спор поднять, и остался он Красюмиром!
Ну, это сверло еще тонкое, есть и потолще. Как вонзится, во какие в душе дыры просверливает! Начинает оно сверлить меня ночью, часам эдак к двум, Лежу и спрашиваю себя, для чего бросил я родной дом, село и полез в эту золоченую клетку? Зачем? А как заговорю об этом с сыном, он, знай, одно твердит: «Чего тебе там одному делать?» Поди растолкуй ему, что дома, в селе, я хозяин: во дворе у меня черешни растут… Тыквы, лучок, то, се… Одно журчит, другое шелестит, третье блеет — перед тем, как мне в город податься, у меня двое козляток было, красивые, чертенята, пестрые! Ученые они были. Вернусь я домой усталый да потный, а они подойдут и давай язычком пот с меня, слизывать. Шею лижут, за ушами — куда достанут. Пот-то соленый… Лижут и дуют, дуют и лижут, как к причастию обряжают. Прирезали мы их — сыну гостинцы везти. По сю пору простить себе того не могу…. Бывало, только заслышат — дверь отворяется, сразу блеять начинают: «Ме-е-е! Ме-е-е-е»!
И еще про дверь я тебе скажу. Она хоть на самодельных петлях, а все ж дубовая, тяжелая, так что, когда отворяешь ее и затворяешь, поет! Иной раз как дрозд, другой раз похрипше. В сырую погоду она блеет, что твой козленок, а в жару рассохнется и заведет, как шарманка — право слово, шарманка! Я по ее скрипу узнавал, когда дело к дождю, а когда к вёдру. Один раз предупредил я агронома:
— Ты бы прибрал опрыскиватели — завтра дождь будет.
— По радио, — говорит, — ничего такого не передавали.
— Ты свое радио слушай, я— свое, посмотрим, чье вернее.
Дождь-то и пойди! По-моему, значит, вышло, и с того дня каждое утро бригадир приходил ко мне справляться, какая погода будет нынче и завтра.
А теперь моя дверь ржой покрывается. Некому открыть ее, послушать, что она скажет, чем душу порадует. Написал я свояку, чтобы наведался, поглядел, в порядке ли дом и дверь, а он прислал мне такое письмо:
«Здорово, свояк!
Проведал я твою дверь и сообчаю, что она стоит на месте целехонькая, только вот не поет и не свистит, а можно сказать зубами скрипит и повизгивает, как собака побитая. Спрашивал про тебя бригадир. И все остальные тоже. Так что поимей в виду!»
Показал я то письмо сыну — авось раскумекает, что я тоже кому-то нужен, не мусор какой, в помойку вроде еще рановато. А он, знаешь, что мне сказал?
— Старики все равно, что дети малые: жили бы да радовались, а вам все неймется, все чего-то еще надо!
Вот те на! Поди смешай чеснок с ихним майонезом!
Уж если с сыном родным не сговоришься, так с кем же тогда? А мне выговориться надо, до того надо, что места себе не нахожу. Ан не с кем! В парке молодежь сидит, в карты дуется. Сюда глянешь — парочки целуются, обнимаются. Туда глянешь — матери с детишками. А таких, как я, постарше, посолидней, и нету. То ли по очередям стоят, то ли от жары прячутся — сказать не могу, но нету! Иной раз встретишь какого-нибудь, так он до пенсии либо в банке служил, либо писарем в конторе, так что с ним и двух слов не скажешь. Намедни с подполковником отставным разговорился — я ему толкую про то, что виноградарям нонешний год тяжко придется — лозу что ни день опрыскивать надо, а он мне про лазары толкует. Какие-то лазары, вишь, придумали, которые все как есть прошибают насквозь.
— Лазар этот, — говорит, — рано или поздно заменит артиллерию. Не будет, — говорит, — больше артиллерии! — И пошел нести про то, как в девятнадцатом году его артиллеристы в пух и прах разбила какой-то там англо-французский полк; про то, какие гранаты как рвались, куда летели, и все огорчался, что лазар будет убивать без шума, как будто с шумом и грохотом убивать людей лучше.
Ну, этот хоть про войну со мной толковал, а с другими и про войну нельзя — им бы только про болезни да лекарства, у кого где кольнуло, кто чем поясницу себе мажет, какие припарки велит ставить профессор Динков, а один из Красного села — не то Йог его звать, не то Йорг — говорил, будто стоит каждое утро на голове вверх ногами, чтобы к мозгам больше крови натекло. А сам с лица бледный, будто за всю жизнь у него в голове и кровинки не было. Шея кривая, а левая бровь то и дело дергается. Вот этак!.. Я бы этому Йоргу дал в руки лопату, он бы поглядел, как кровь разыгрывается. Меня позапрошлый год, еще когда в селе жил, колени так донимать стали, что я решил: «Все! Смерть пришла!» Всего меня продырявили разными уколами, а суставы болят — и ни в какую! Вижу как-то, свояк мимо идет, в руке лопату держит.