— Знаешь, батюшка, чего я надумал? Быкларов оговорил меня, будто я икону святого Димитрия украл, и осталось на мне пятно, которое ни мылом не смоешь, ни щеткой. Облил он меня грязью, и, чтоб очиститься от той грязи, подам я на него в товарищеский суд за уворованные из церкви вещи. А когда назначат над ним суд, мы по радиоузлу объявим на все село: пусть, мол, каждый, кто при Быкларове приносил в храм какие-нибудь пожертвования, о том заявит, чтобы подсчитать, сколько всего уворовано.
Батюшка так посередь дороги и встал.
— Помилуй! — говорит. — Все, что хочешь, только не это!
— Да отчего же, батюшка? Он меня может грязью обливать, а я не моги? Нет, я тоже его оболью, да так, что ему ни в какой реке не отмыться!
— Господом богом прошу! — взмолился батюшка. — Если имеешь ко мне уважение, не делай этого! Церковь нашу на осмеяние выставишь! Мы и так у всех как бельмо в глазу!
— Так ведь не церковь воровала, чтобы ее на смех поднимать! Певчий воровал!
— Выкинь ты это из головы! — раскричался батюшка. — И думать позабудь! Если хочешь ревизию, составим комиссию из своих людей, проведем ревизию, начет на Быкларова сделаем — и конец! Разве моя вина, что он воровством занимался!
Расстроился почему-то наш батюшка и на свадьбе гулял без всякого удовольствия. Барабаны бьют, гайда наяривает, а ему никакой радости. Ворочаемся мы со свадьбы, а Быкларов батюшку дожидается — жалованье свое получить.
— Батюшка, — говорю, — никакого ему жалованья! Его жалованье арестованное!
Маню говорит:
— Подавай сюда деньги, батюшка! Подавай деньги или я не знаю что сделаю!
А я говорю:
— Никаких денег! Я-то знаю что сделаю! Оказался батюшка меж двух огней, но мой огонь ему показался опаснее.
— Нету у нас сейчас в церкви никаких денег, Маню, и потому не могу я тебе жалованье заплатить.
А Маню говорит:
— Как это нету? А аренда за луга? А свечные деньги?
— Это по другим статьям! — объясняет батюшка.
— Что ты с ним цацкаешься? — говорю я батюшке. — Зачем прямо не скажешь, что жалованье его арестованное?
Взъярился тут Быкларов и говорит попу:
— Пропади, — говорит, — пропадом мое жалованье, но и тебе, батюшка, солоно придется, имей в виду! — И пошел прочь.
Оробел батюшка, бросился вдогонку, и стали они толковать о чем-то за оградой. Хотел я послушать о чем, но на ухо туговат стал, так ничегошеньки и не разобрал. Воротился батюшка, в лице даже переменился: было у него красное лицо, стало белое.
— Чем он, — спрашиваю, — тебя напугал?
— Написал, — говорит, — жалобу благочинному.
— Подумаешь, велика беда! Пускай пишет, мы тоже напишем и посмотрим еще, чья возьмет!
Оглянулся батюшка по сторонам. В одну сторону посмотрел, в другую и спрашивает меня:
— С коих пор ты у нас в храме причетником? Нету разве у тебя желания повышение получить, старостой церковным стать?
Сколько времени о новом старосте речь шла, он слова не обронил, а тут вдруг: «Нету желания старостой стать?»
— Подумать, — говорю, — батюшка, надо.
— Подумай, — говорит, — и да просветит тебя мать пресвятая богородица, чтобы не подкапывался ты под святую нашу церковь!
И теперь вот сидим мы с моей старухой и думаем-гадаем, как лучше: раскапывать дальше или в старосты пойти?
Ибрям-али
Был он, что называется, молодец-удалец! Только вот разбойник… Много раз доводилось мне видеть его, приходил он ко мне на овечье зимовье за хлебом, и всякий раз я диву давался — откуда в нем эта сноровистость? Подкрадется к тебе, чуть, как говорят, на голову не наступит, а ты не слыхал, и собаки твои не учуяли! Делисивко — тот четырех псов во дворе держал, а он прошел двором, со двора к Делисивке в горницу заявился, раскаленный треножник ему на голову поставил и преспокойно ушел — ни один пес даже не тявкнул. Делисивко их потом посадил всех на цепь и пристрелил из двустволки за то, что тревоги не подняли.
Я как-то спросил Али:
— Чего ты с ними делаешь, с собаками, что они тебя не чуют?
— Козлиным пометом мажусь, он запах отбивает.
В шутку он это или взаправду сказал, уж и не знаю: улыбаться он никогда не улыбался, так что, когда он шутит, когда нет, не понять. Лицо у него всегда одинаковое было. Только однажды видал я, как он зубами заскрипел — это когда в первый раз сцапали его и к матери привели, чтобы мать сказала, приносил ли он домой Делисивковы деньги. Мать сказала, не приносил, и тогда сторож общинный, Фандыклия, схватил ее за косы и ударил. Руки у Али веревками были скручены, но он напрягся и всех трех стражников наземь стряхнул, а сторожа так пнул коленом, что тот перекувырнулся.