Очнулся я уже в «Ташкапии». Гагов готов был меня пристрелить, кожу с меня содрать, живым в землю закопать, потому что наш отряд от них ушел и даже в Сербию сумел перебраться.
Наконец повели меня вместе с другими на расстрел. Но среди солдат были и хорошие ребята, которые старались по живой цели не бить, и потому, когда грянул залп, упал я и оказался среди трупов с царапиной на боку. Притворился мертвым, и когда нас сбросили в Марицу, поплыл и потихоньку, полегоньку выбрался на чью-то бахчу, — словом, спасся.
А как настали времена поспокойнее, перешел я на легальное положение, начал жить, как все люди, но здоровье у меня уже стало такое никудышное, что, когда в тридцать третьем году предложили мне перейти на конспиративную работу, я отказался.
— Ты можешь отказываться? Ты коммунист, борец, участник восстания? — возмутились товарищи.
— Верно, — ответил я им тогда, — коммунист я душой и телом, но должен вас честно предупредить, что я человек с изъяном: и манией страдаю, и трахома у меня, и весу во мне всего пятьдесят два кило осталось, и весь я покорежен еще с двадцать третьего года. Завтра меня в участке в оборот возьмут, и, глядишь, я вас, всех выдам.
А они, вместо того чтоб правильно меня понять, объявили дезертиром.
В сорок третьем снабжал я партизан мукой, после Девятого сентября сорок четвертого шагал со всеми в ногу, но так и осталась за мной эта кличка — дезертир. На прошлой неделе внук приходит из школы, плачет.
— Дедушка, — говорит, — правда, что ты дезертир?
— С чего ты взял? — говорю. — Кто тебе сказал?
Внук мне и объясняет, что была у них встреча пионеров с борцами против фашизма, и один из них, когда рассказывал про подвиги коммунистов нашего города в тридцать третьем году во время стачки табачников, сказал, что я был среди тех, кто дрогнул в борьбе и дезертировал.
Вслед за внуком и сын меня стал корить.
— Такое сейчас время настало, что и я, и мои дети через твое дезертирство страдают!
— Это почему и как ты, — спрашиваю, — через меня пострадал?
Начал он мои старые грехи припоминать и доказывать, что если б меня признали активным борцом против фашизма, то были бы и мне и всей семье и почет, и уважение, и льготы, как положено по закону, и он бы работал не начальником склада, а директором и старший сын его учился бы в университете, а не трубил бы в армии!
— А кто, — отвечаю, — виноват, что у него в аттестате семь троек?
Я ему дело говорю, а он заладил одно, что я всему виной, и знай твердит:
— Если бы тебя признали активным борцом, то я был бы директором, а сын мой в университет поступил бы!
А позавчера новая вина за мной сыскалась: перевели его жену из третьей школы в пятую! А если б я был активный борец, то ее не смели бы тронуть! А я-то думал, отчего это сноха, как мимо меня проходит, так в пол смотрит и фырчит, а оно вон что.
На днях и с зятем ссора вышла. Он работает шофером на пикапе, приличные деньги получает, но прослышал, что шоферы из «Международных перевозок» навезли себе из-за границы «мерседесов», и пришел ко мне просить: не устрою ли я его туда через кого-нибудь из старых знакомых «наверху».
— Не осталось, — говорю, — у меня моих старых знакомых, нету никого!
— Неужели, говорит, ты зря против фашизма боролся! Такую пустяковину и ту устроить не можешь!
Тут уж лопнуло мое терпение, и разнес я его в пух и прах!
— Если я тебе «мерседеса» устроить не могу, это еще не значит, что я зря против фашизма боролся. Я не за «мерседесы» и блаты боролся, а за то, чтоб тунеядцев на свете не было!
Тут и зять высказал, что у него на уме было.
— Может, ты, — говорит, — и боролся, да дезертировал, а теперь наводишь тень на плетень, что ты, дескать, не за «мерседесы» боролся. Потому что тебя ни во что не ставят!
— Вон отсюда! — говорю. — Жук этакий! Собралось вас тут вокруг меня дармоедов, норовите на чужом горбу проехаться!
С того дня он ко мне в дом ни ногой и жену свою не пускает и детей. Обидней всего ему показалось, что я его дармоедом обозвал.
Из-за него и со старухой у меня разногласия пошли.
— Ты, — говорит жена, — своей грубостью всех от себя отпугнешь. Молчи лучше и не обращай внимания! — советует мне она. — У них, может, тоже свои огорчения есть.
— Какие же это у них огорчения? — спрашиваю я жену. — Одному директором стать приспичило, другому «мерседес» подавай! Стыдно ему, вишь, что у него одного во всем городе малолитражка, а не шикарная машина! От этого он огорчается? Пожили бы они месяц-два в наше подневольное время, помахали бы лопатой на чужом поле, и чтоб хозяин под зонтиком расхаживал и вскопанное мерил! Хоть одну зиму покоротали бы в нетопленной комнате, где одни голые стены, ни кровати, ни стола, как мы с тобой жили! Чтоб у них в кармане пяти стотинок не было на гербовую марку для медицинского свидетельства. Понюхали бы такой жизни, так не то чтобы огорчались, а наплакались бы вдосталь!