Все-то бы ночь была, и лежал бы я с нею рядом или на ресницы бы ей дул. Была у нас с ней одна дразнилка, игра вроде: как проснусь я утром, дую ей на ресницы, пока ресничка к ресничке не ляжет. Обещался я Сильвине, как поеду с дедом на ярмарку в Филибе — куплю ей костяной гребешок для ресниц. Только так обещание обещанием и осталось. Раз ушли мы с дедом на покос, а вернулись вечером — застали пустой, темный дом без молодой жены. Бабка рассказала, что увезли Сильвину ее братья. Бабка не давала, а они отпихнули бабку и уволокли ее. Сказали, что Сильвина, мол, не все приданое с собой забрала. Вскочили на коней и, пока люди прибежали, умчались к лесу.
Что со мной сталось, не могу тебе сказать, только дед увидел, что я к ножу тянусь, сгреб меня и кричит бабке:
— Неси веревку!
Принесла бабка веревку, привязал меня дед к забору и сказал:
— Не вздумай сбежать, ты мне на семя нужен. Хочу я, чтоб в этом доме внук Асана Дервишева запищал, а уж тогда иди и бейся с кем хочешь.
Сел на лошака и уехал, крикнул только бабке:
— Стереги Дервишево семя, а то шею сверну.
Бабка дедов нрав знала и не посмела меня отвязать.
В сердце мне словно сто пиявок впилось, замерло оно, помертвело. Одна только крохотная надежда и билась в нем, что, может, Сильвинины-то братья и вправду из-за приданого приезжали. Братья ж они ей, не чужие!
Этой надеждой тешился я до зари, пока дед не вернулся. Лошак был весь в мыле, а дед — весь оборванный, оттого что сквозь кусты продирался. Втолкнул он меня в горницу и запер, а сам с бабкой в ихней комнате закрылся. Разделяла нас одна стенка, посреди нее дымовая труба проходила. У трубы стенка была потоньше, и можно было услыхать, что говорилось по ту сторону. Припал я к стене и прислушался. Дед говорил тихо, но все ж мог я разобрать.
— Нет у нас больше снохи! — сказал он. — Братья ее, собаки, догадались, что она еще девка, и отдали Руфату за двух козлов.
— Где ж они теперь-то? — спросила бабка.
— Шатаются с ней по лесу, — сказал дед. — И когда вернутся, шут их знает. Да и вернутся, на что она мне с чужим семенем в утробе?
— Что же ты делать будешь? — спросила бабка.
— Что делать буду? Перебил бы я весь Руфатов род из двустволки, изничтожил бы, как вшей! И изничтожу. Но не сейчас. Женю Рамадана, дождусь внука, и тогда наплачется у меня мать Руфата.
Такие слова сказал дед, и эти его слова как притиснули меня к очагу, так и просидел я до утра в золе! Утром дед привел муллу, чтоб взял с меня клятву не вешаться и в реке не топиться… Ни с кем ссор и драки не заводить… Сперва внука деду оставить, а уж потом и на рожон лезть.
А что потом было, то прошло вот тут, сквозь сердце! Как игла! Первая мне впилась, когда вернулась Сильвина в село. Были мы с Руфатом соседи, один забор нас разделял, но, когда они воротились, никто не видал. Больше месяца Сильвина не показывалась оттого, что этот гад ее искусал, все щеки ей изжевал, в тесто превратил, и она не смела на люди показаться. Тогда и прослышали мы, как оно все вышло.
Приглянулась она Руфату с самого первого дня, как увидел он ее у нас во дворе, и, чтоб на нее смотреть, проделал дырку в заборе. Был он на семь лет старше меня и страсть какой ленивый. Ни по дрова не ходил, ни в поле, помогал только отцу скотину забивать. Попивал ракию, бахвалился и ко всем приставал.
Были у Руфата два козла, два бородатых козла с большими колокольцами на шее, и звенели эти колокольцы так, что слышно было по всей округе. Сильвинины братья Реджепа и Ямер — чабаны, люди жадные, для них ничего дороже козлов и колокольцев не было. И сторговались с Руфатом. Они запросили козлов, он — сестру. Догадались, что она еще девкой ходит. И отдали ему.
Очень мне хотелось увидеть Сильвину, но никак случая не выпадало — держал ее этот изверг под замком. И все ж таки додумался я: чуть стемнело, залез на крышу нашего дома и, притулясь за трубой, стал смотреть в Руфатово оконце. Вот такусенькое было это оконце, но как зажгут керосиновую лампу, снаружи и видать. Не все, но можно было разглядеть, как ужинать садятся, как постель стелют, как спать ложатся… Как разматывает пояс Руфат… И… глаз ее не мог я видеть, но голова у нее, бывало, все ниже и ниже клонилась, пока не падала, как надломленная… А он запрокидывал ей голову, подпирал подбородок пальцами и как остервенелый впивался…
И пока светила лампа, сердце мое таяло, словно свеча. Как оно совсем не растаяло! Как не сгорело, как хватило его и на другой, и на третий вечер! Бабка моя подглядела, что я прячусь за трубой, и сказала деду, а он ее оборвал: