Я вошла в кабину таксофона. Опустила пятнадцать копеек. Соединили сразу. Голос Луговой не искажался расстоянием, словно она стояла за спиной.
— Ты готова?
— Во вторник узнаем, — ответила я тихо, неопределенно. Иначе не могла.
— После драки кулаками не машут...
— У кого как получается...
— Прямолинейность — твой враг.
— Нет. Только слабость.
— Ты должна быть сильной.
— И умной и смелой. И не бояться скуки... — я, кажется, форсировала голос.
— Тебе скучно, — догадалась Луговая.
— Немножко. Я ходила к рыбакам. У них сети длинные, как щупальца.
— Сети не могут быть похожи на щупальца.
— Похожи. Очень похожи, Анна Васильевна.
Потом наступила пауза.
Такое случается в разговоре, когда все уже высказано с расхристанной откровенностью или, наоборот, когда нужно сообщить что-то важное и для этого собраться с духом.
На таксофоне вспыхнуло табло: «До окончания разговора осталось тридцать секунд». Я вновь бросила в железное чрево пятнадцать копеек.
Луговая сказала:
— Я приходила к тебе поливать цветы. Достала из почтового ящика почту. На твое имя поступила бандероль...
Начинается.
— У вас мрачный голос. В бандероли оказались гнилые фрукты, письма анонимного характера? — Я нервничала. Это было ясно.
— Судя по всему, в бандероли книга, — спокойно ответила Луговая.
— Надеюсь, она не заминирована.
— Я тоже надеюсь.
— Тогда в чем же дело? — едва не кричала я.
— Бандероль от Бурова.
Я молчала долго. Дважды опустила в таксофон по пятнадцать копеек. Наконец решилась спросить:
— Его книга?
Луговая ответила протокольным голосом:
— Бандероль не вскрывала.
— Тогда вскройте. Сразу же!
— Я оставила бандероль в твоей квартире. Но книга, видимо, его. После двух лет молчания он не посмел бы прислать что-то другое.
Она не знала Бурова. Впрочем, знала ли его я?
Вздохнув, сказала:
— Может быть...
— Это твоя победа.
— Победы бывают разные. — Я понимала все слишком хорошо.
Луговая сказала сухо:
— Утешать тебя нет времени. Завтра выступаю на конференции. Попробуй разобраться во всем сама.
— Попробую, — ответила я покорно.
— Зубри слова. Нужно запоминать не меньше двадцати слов в день.
— Это трудно.
— Но возможно.
— Смотря для кого.
— Я за тебя сдать экзамены не смогу. Понимаешь?
— Понимаю.
— Значит, надо готовиться.
— Значит, надо...
Я вышла из будки, облегченно вздохнула. Повернулась к витрине магазина и увидела себя в стекле между банок с консервами. Там же отражался квадрат дороги и скамейка возле автобусной остановки. Вспомнилось недавно вычитанное в детективе: с помощью витрины можно определить, нет ли за тобой слежки.
За мной не следили.
Вот уже две недели жизнь была скучной, однообразной. И немножечко чужой. Словно кто-то другой играл в не очень азартную игру. А я, хотя и знала правила, но стояла за площадкой... Подумала, что зубрежка немецкого языка конечно же не мое призвание. Еще две недели — и можно запросто одичать. Кажется, этой ночью мне снился infinitiv, сухой, длинный и почему-то подстриженный под бобрик...
Купила в магазине буханку хлеба, но пошла не в деревню, а в лес. Не знаю зачем, не знаю почему. Может, небо над ним было очень голубым, может, захотелось лесных запахов.
Лес рос березовый. Старый. Листва шелестела тихо, словно рядом кто-то объяснялся в любви... Мне было хорошо от этого неясного шепота, как может быть хорошо от негромкой песни, доносящейся издалека: из чужого окна, из чужого сада. А вернее, во сто крат правильнее — от чужого огонька, наверное, так. А может, и нет. Может, большая человеческая удача и заключена именно в том, что нельзя точно понять все вдруг. Может, жизнь и отпущена именно для того, чтобы п о н я т ь лишь в конце концов.
«И добро и зло познаются не сразу. Это широко известная истина. Но мы часто забываем ее, торопимся с выводами, словно перед кастрюлей с закипающим молоком». — Луговая говорила улыбаясь, и морщинки расходились по ее лицу, как рябь по воде.