— Ты о чем? — изменилась в лице, посерела Каменева.
— Сама знаешь. Есть свидетели, они все видели.
— Какие свидетели? Я плевала!
— Старо... Запомни, только в сказках туфли могут сами ходить.
Каменева обмякла. Лицо ее неожиданно посквернело: угловато прорезались морщины темными, глубокими черточками, веки оказались подсиненными излишне: налет вульгарности лежал на них, будто пыль. Растерянно поправила полу укороченного халата, не прикрывавшего ее круглые ляжки, взяла союзку и включила машину.
— Не черта передо мной распинаться! — выкрикнула зло, резко повернувшись. — Пугай лучше Люську, может, что и получится!
Тетя Даша, наш неразговорчивый мастер, слышала эту «веселую» беседу. Она подошла. Осторожно, будто я была из хрупкого стекла, коснулась моей руки. Глаза ее глядели широко, и старая кожа на лице морщинилась.
— Вот кадр, — в сердцах кивнула я в сторону Каменевой, — с такой разве поговоришь! Упрямая, как не знаю кто...
Медленно, но убежденно тетя Даша отрицательно покачала головой. Медлительность словно бы придавала вес ее несогласию, солидность.
— Бесстыжая она, — сказала тетя Даша тихо. — Такие вот целуются с ребятами в трамваях, на лестницах метро... Они бы и легли там, но из-за тесноты не могут.
Помолчала немного, глядя на люльки движущегося конвейера. И повторила со вздохом:
— Бесстыжая... А Закурдаева нет. Закурдаева себялюбивая...
Может, и правду тетя Даша говорит про Люську? Себялюбивая. Не «само», а «себя»... Видимо, справедливо заключить, что самолюбие, доведенное до абсурда, превращается в себялюбие...
Вот, к примеру, как Закурдаева разошлась с первым мужем. Иначе не скажешь: и смех и грех.
Вышла она замуж, едва ей восемнадцать лет исполнилось. Он уже армию отслужил. Сталеваром на заводе «Серп и молот» работал. Снимали они комнату где-то в Мытищах. До фабрики Люське добираться приходилось не меньше часа. Начинали тогда работу с семи часов. Это позднее стали начинать с половины восьмого. А в те дни — ровно с семи...
Замужем Люська была три месяца. На фабрике работала только два. И была она в ту пору прилежной и — во что совсем трудно поверить — дисциплинированной. Поскольку на фабрике шла кампания по борьбе с опозданиями, больше всего на свете Люська боялась опоздать на работу. По утрам вставала она в половине шестого. Уходила из дому ровно в шесть, минута в минуту, как только в репродукторе раздавалась мелодия гимна Советского Союза. Был у них такой репродуктор. Хозяйкин. Старый-старый. Круглый и широкий, как сомбреро.
И вот однажды муж уехал в ночную смену, потому что металл варят круглые сутки. А Люська осталась одна. За день намаялась, устала. И пораньше, в девятом часу вечера, легла спать.
Вдруг просыпается она и слышит из репродуктора торжественную и бодрую музыку гимна. Первая мысль: опоздала.
Вторая мысль: опоздала.
И третья: опоздала, опоздала...
С кровати вскочила, словно ее подбросило током. А за окном лежала зима и, конечно, было темно. И фонари горели редкие...
Оделась за секунды, словно солдат по тревоге. Не умылась. К электричке бегом, бегом. Только снег под ногами посмеивается.
На платформе люди есть, но немного. Обычно бывает больше. Значит, уже уехали!.. Наконец дождалась Люська электричку. И видит, что поезд идет к Москве почти пустой. Всегда же народу побольше бывает. И девчат с фабрики встретить можно. Сейчас ни одной знакомой физиономии. Значит, все уже уехали...
Так катит электричка до Москвы-Третьей. Люська выходит и напрямик, через лес, к «Альбатросу».
В нормальные дни, когда Люська не опаздывала, по этой лесной дороге топало много народу. И все торопились к началу смены. А сейчас Люська опаздывает, потому что идет одна. А идти темным лесом страшно...
Наконец фабрика. Проходная. Дергает Люська ручку двери, а дверь заперта. Люська же работает только второй месяц, никогда раньше не опаздывала, потому думает, что дверь проходной всегда запирают после начала смены. Стучит изо всех сил...
Минуты через две скрипит запор, появляется заспанный вахтер. Мрачно спрашивает:
— Чево нада?
— Дядечка, милый, пусти на работу, — со слезой молит Люська.
Вахтер трет кулаками глаза. Мычит от удивления, и фигура его колышется, словно дым над трубой.
— Какая работа? Я тебе по шеям двину, больше шутковать не станешь. Сопляки, забаву нашли — людей в неурочный час беспокоить... То звонят, то стучат...
— Дядечка, — сжалась Люська в комочек.
— Что «дядечка»! — заорал страшным голосом вахтер. — Время-то половина второго ночи...
Переночевала Люська у знакомой работницы, что, к счастью, жила рядом с фабрикой.
А хозяйка все мужу доложила: дескать, ты, дурак, на работу, а молодая твоя хвост задрала — и к любовнику.
Люська плакала, но муж в ее историю не поверил. Говорит:
— Согласен, ручных часов у тебя нет, но на будильник ты же, дура, могла посмотреть.
— Ну, не посмотрела, не посмотрела... Сам дурак!
Тогда он ей условие поставил:
— Веди меня к тому хмырю-вахтеру и к бабе, у которой ночевала.
Она в ответ:
— Не веришь? Думаешь, что я подлая? Бывай здоров.
Собрала вещички и к маме... Хорошо, когда есть мама и к ней можно уйти от ревнивого мужа.
Он потом каялся, просил прощения, но Люська не простила.
В тот же день, после разговора с Фросей Каменевой, я пришла к Закурдаевой домой. Дом, где жила Люська, был старый, довоенный, с высокими дверями в подъездах. Дверь открыла сама Люська. Я сказала, еле ворочая языком от усталости:
— Плохо ты пошутила с Широким. Неумно.
— Как смогла, — раздражительно ответила Люська. И вдруг спохватилась: — Только ты ничего не докажешь. Все равно я не признаюсь.
— Твое дело.
— Вот-вот, мое. Можешь идти, докладывать Луцкому. Это он тебя прислал?
— Нет. Фрося Каменева.
Люська захохотала, немного нервно:
— Ну, Фроська! Ну, баба! Ни на что не годна больше, как таскаться с мужиками... Умора.
— Ты тоже хороша.
— Знаю. Не ангел.
— Я не про ангелов. Здесь все ясно... Я про другое: уж если так обидел тебя Широкий, неужели нельзя было дать ему сдачи более достойно, солидно, что ли...
Люська пожала плечами. Взяла со стола сигареты. Спросила:
— Закуришь?
Я отрицательно покачала головой.
— Ничего, — усмехнулась Люська, — поживешь без Бурова годок-другой и курить научишься.
— При Бурове было больше возможностей. Он дымил, как паровоз.
— С тоски, мать, курят. С тоски, — сказала Люська.
— А зачем тосковать? Жизнь-то одна. Я тосковать не собираюсь.
— Про это легко говорить, — скептически заметила Люська. — Я тоже так думала. Разведусь раз, разведусь два... На мой век ребят хватит. А они, ребята, паразиты, с нашей сестрой только переспать норовят. Дескать, одним больше, одним меньше — какая вам разница. А под венец... Под венец им девушку подавай. И, по возможности, невинную... Да ты раздевайся... У меня гость.
Она отворила дверь в соседнюю комнату. Посмотрела лукаво:
— Знаешь, кто к нам приехал?
Я, конечно, не знала. Люська крикнула:
— Платон Пантелеевич, хватит дрыхнуть!
Старик вышел в шлепках на босу ногу, в полинявшем гимнастическом костюме из дешевого трикотажа. Посмотрел, подняв подбородок, откинувшись назад: скорее всего, страдал дальнозоркостью. Удовлетворенно гмыкнул:
— Эко выросла Наташка! Эко выросла.
Привычным шаркающим шагом подошел ко мне, протянул ладонь, темную и потрескавшуюся, как сухая глина.
— Статью тебя природа не обидела. Нет, не обидела.
— Рада вас видеть.
— Уж и рада, — не поверил Платон Пантелеевич. — Была бы рада, давно в гости приехала. Цветов на подворье тьма, и Черное море не высохло.
— Оно большое. Где ему высохнуть.
— И то верно... Ну, как живешь, милая? С нашей Люськой-дурехой по-прежнему дружишь?
— А куда денешься? Поссоримся, помиримся...