Нет, я не о том, совсем не о том, — упрямо спрашивала она, добиваясь ответа не от него, а от себя. — Не страшно?
— Давайте помолчим, медведи — народ чуткий, — вдруг помрачнев, ответил радист. — Страшно на печке лежать.
Это она и хотела услышать. Ей тоже не было страшно. Нигде и никогда. Хотя для нее и не стояли вертолеты, не дежурили день и ночь радисты, не спешили на помощь ледоколы. И трудно никогда не было. Была усталость, болезнь, ранения на войне, были утраты, но, значит, не тяжело, если она все это вынесла… Что же она, железная? «Боже, — ответила она себе, — я ведь обыкновенная баба, но могла б сказать то, что и он: страшно на печке лежать».
Поднялась и полетела. Это только в песне так поется. Не нужно себя обманывать. Она не птица, ей не легко летать. Для ее души нужны большие крылья: слишком тяжелый груз в ее душе. Хорошо, пусть большой, но крылья растут и растут, — может, и вырастут они в конце концов так, что появится та легкость, что снилась ей всю жизнь, — только хватит ли для этого ее жизни?
Радист тронул ее за локоть.
Медведица высаживала на льдину своих детенышей, подталкивала их мордой под зад. Она не успела это сфотографировать. Зато когда медведица спокойно устроилась на льду, а медвежата прижались к ее животу и с любопытством стали оглядываться вокруг и обнюхивать воздух, она уже щелкала затвором аппарата.
За спиной у медведицы колыхался и блестел жирными волнами океан; медведица высоко подымала тонкую голову, медвежата прижались к матери. Все они были ослепительно белые — почти сливались со льдом, только три черных пятна выдавали их: нос и глаза. Солнце пылало, синие тени лежали на снегу… Хорошо, что в аппарате была цветная пленка.
Радист держал наготове винтовку.
— Все? — спросил он шепотом. — Отползайте потихоньку.
Значит, была какая-то опасность? Все же не такая, как на войне…
Радист догнал ее, оба были вооружены: у нее — аппарат на потертом ремешке, у него — многозарядная винтовка за плечом. И там, на войне, было то же самое — всегда кто-нибудь прикрывал ее. Одного она даже видела, когда он лежал под плащ-палаткой. Боже мой, и фамилия уже вылетела из головы, только и помнит: что-то неестественно длинное и неподвижное, совсем не похожее на живого человека. Да еще как он всхлипнул ночью, когда они сидели в окопе на плацдарме. Неожиданно начался ливень. А утром его уже не было…
— Вы могли бы убить белую мамашу?
Радист молча взглянул на нее удивительно чистыми глазами.
— Если нужно, почему бы и нет?
— А на войне вам приходилось убивать?
— Мне было двенадцать лет, когда все окончилось.
— Все?
— Не знаю.
— Я верю, что вам не придется убивать.
Ей стало жалко его чистых глубоких глаз. Они молча дошли до домиков станции.
Неожиданно затянуло тучами небо, ветер налетел сразу со всех сторон, и все потонуло в снежном мраке. Нельзя было выйти из засыпанной снегом палатки. Она волновалась, ждала ответа на свою радиограмму и слушала рассказы профессора с серебряной бородой. Он вовсе не был стариком, просто ему удалось живым вернуться из гитлеровского концлагеря, — профессором он стал уже после войны, а бороду тут отпускают почти все.
Пурга на время утихла, все сошлись в кают-компании, каждый показывал свое искусство: летчики играли на губных гармониках, кок жонглировал тарелками и ножами, трактористы спели дуэт Одарки и Карася. Она тоже не заставила себя просить и спела — неизвестно, почему именно это пришло ей в голову, — ту песенку, которой убаюкивала Галю, старую песенку про ветер, солнце и орла. Может, потому, что все время думала про Галю и про маму, от которой перешла к ней эта колыбельная. Пела она так просто и так искренне, что не было конца восторженным крикам и аплодисментам полярников. Ее заставили еще раз спеть про ветер, солнце и орла, она и не заметила, что свободный от вахты радист записал ее песню на магнитную пленку, и в третий раз зимовщики аплодировали уже магнитофону, а она удивленно слушала свой голос и не узнавала его — такой он был чужой и нежный.
После концерта начальник станции вручил ей давно уже полученную радиограмму.
«Проект утвержден, — сообщала Галя. — Возвращайся как можно скорей».
«Мама!» — сразу поняла она.
Ей так хорошо было среди людей на льдине, тут собрались настоящие люди, с ними ей было легко., она не чувствовала ни своих лет, ни утрат. Нужно возвращаться. А она могла бы остаться с ними. Могла бы. У полковника Лажечникова в землянке она тоже хотела остаться, а что из этого вышло? Нужно возвращаться.