Ольга Онойко
Дикий Порт (Райские птицы)
Екатерине Ерёменко
Глава первая
Заклятие крейсера
По руинам бежала собака.
Холод шёл из чёрных щелей, холод и все запахи холода. С неба свет, и тепло, и смерть. Собака чихала, когда кислота и гарь били особенно резко. Спотыкалась, поджимала левую заднюю, встряхивала ушами, неуклюжая по-щенячьи: не волчья сестра овчарка, не огромный дог или мастино — толстый, весёлый, балованный английский коккер. Чёрная тина покрывала её от ушей до купированного хвоста, уже подсохшая, но всё ещё липкая. Цементная крошка въедалась меж пальцев. Бежать было неловко.
Но очень нужно.
С неба свет, и тепло, и смерть.
Душноватые, тянущие, как поводок, запахи остановили её. Собака всю жизнь прожила в доме, обоняние у неё было наполовину отбито, и она привыкла во многом полагаться на зрение и слух. Сейчас не шумели машины и люди, один только лес вдали, и видно было совсем не то, что раньше. Приходилось спрашивать нос: нос отвечал, что она пришла на место.
Пусто, никого. А с неба свет.
Собака задрала морду.
Четыре луны светили — мелкие, вроде теннисных мячиков. Мимо них, быстро затухая, неслась вверх одинокая искра.
Вдруг напал чих. Порыв ветра принёс кисло-горький кусок запаха, острый, как сломанная ветка под лапой. Но вместе с ним шёл и другой, нежный, тающий… Собака встряхнулась, гавкнула пару раз, поскребла землю.
Она. Хозяйка. Миска, щётка, сладкая голая рука. Тепло. И с неба тепло.
Пробраться в щель оказалось непросто. Мешали раскормленные бока-подушки. Собака едва не застряла, но всё же вырвалась, ободравшись, злая и кричащая от боли. Милый запах стал сильнее, в нём слышалось теперь другое, будто повёрнутое вкось, но собака не умела этого понимать. Она была очень домашней.
Она попыталась лизнуть руку хозяйки, но наткнулась на кость и мясо. Такая кормёжка выпадала нечасто, несмотря на всю хозяйкину доброту и щедрость. Жадный рык поднялся внутри. Давний голод разом обжёг желудок и подкатил к горлу. Здесь было совсем темно, но всё равно хотелось оттащить мясо в сторону, чтобы никто не отнял. Только поняв, что мясо очень большое, и с места его не сдвинуть, собака легла, урча, и начала грызть. От сытости ей стало тепло, страх истаял, и короткая память очистилась. Больше не было страшного, от которого она, не выдержав, побежала в липкое чёрное болото за край посёлка. Собака не видела самого страшного, но были грохот, и паника, и яркие вспышки, а потом появился запах. Вкусный, вязкий, жаркий, он и сейчас оставался кое-где, не торопясь уходить. Собака зафыркала, уловив его, уже исчезающий.
И запахи людей исчезали тоже. Но было мясо.
Если бы собака умела думать, то подумала бы, что её тошнит.
От страха.
С неба свет, и тепло, и смерть.
В небо все люди.
Бросив свой кусок, собака вылезла наружу. Небо на востоке светлело, одна из лун уже пропала за горизонтом. В серой заре поднимались тонкие нити дыма — что-то горело, и оттуда пахло кислым. Ещё пахло лесом, чужим лесом, в котором не было и не могло быть волков.
От чёрной тины всё чесалось. Люди ушли, все люди, которые были. До последнего. Больше нет.
Собака села. Понюхала воздух.
Завыла.
В ходовой рубке ракетоносца, выполняющего тактическую задачу, по уставу не положено находиться посторонним. Исключения не предусмотрены.
Первый пилот молчал. На мониторе перед ним вместо звёздной карты или хотя бы заставки с галактиками и туманностями восседал в лотосе длинноухий идам. Монитор имитировал гигантский овальный иллюминатор, и оттого казалось, что идам снаружи, из космоса, заглядывает в рубку. Это могло бы наводить на мысли, но в рысьих пилотских глазах стояло лишь отражение божества и ничего более.
Первый был буддист и нарушения устава переносил стоически. Зато второй пилот ненавидел морковку. Сопя злобно, он ёрзал в кресле, вцепившись в сальные подлокотники. Надежды, что визитёр удалится тихо, почти не оставалось. Встречаться с ним глазами было опасно, но не коситься украдкой через плечо второй не мог. Нервы. Свербела мысль, что даже капитан, будь он в рубке, не решился бы связываться с чудовищным гостем.
Нарушитель устава мучения второго пилота игнорировал и с таким вкусом хрупал своей чёртовой морковкой, что выносить это становилось совершенно невозможно. Даже первый, явно пытавшийся замедитировать, периодически вздрагивал и с укоризной косился на идама, не выполнявшего своих прямых обязанностей.
Идаму, впрочем, было без разницы.
Второй не вынес.
— Что ты всё морковь жрёшь?! — заорал он, развернувшись вместе с креслом так резко, что едва не описал полного круга. — Ты что, заяц?!