Он спустил с кровати ноги, поднялся и проковылял к выключателю у двери. Настойчивая пульсация в висках напомнила: пить так много не стоило. А потом очнулась и память.
Причины столь безответственного поведения затерялись в спутанном клубке отрывистых воспоминаний.
Попытки разобраться, отыскать что-то внятное ничего не дали.
Адам отворил ставни, и в комнату неохотно вполз приглушенный свет утренней зари.
Он отвернул пробку с бутылки, жадно приник к горлышку и не отрывался, пока не влил в себя по меньшей мере половину содержимого. На стене, прямо над кроватью, висел дешевый эстамп с изображением Христа на фоне какого-то скалистого пейзажа и с поднятой в благословляющем жесте рукой. Похоже, художник пытался придать лику Сына Божьего некое блаженное выражение, но получилось что получилось, и в результате Иисус взирал со стены на кровать устало и равнодушно, как человек, который повидал всякого и которого ничем уже не удивишь. Или, может быть, он выступал в данном случае в роли судьи, выносящего оценку жалкому, тусклому представлению: только «двойка».
Гарри, вспомнил Адам. Ну почему? Почему именно сейчас? И почему он, Адам, не смог сказать решительное «нет»?
Единственным утешением и оправданием могло послужить то, что, когда синьора Фанелли вошла перед ужином в комнату с известием, что ему звонит 'Эрри, он почему-то предположил худшее, что отца или мать постиг ужасный удар судьбы. Вскоре выяснилось, что новость чуть менее трагична: Гарри вознамерился нанести ему визит.
Благоразумие быстро перекрыло тонкий ручеек одиночества, приветствовавший эту новость.
— С какой стати, Гарри? — раздраженно спросил он.
— С такой, что ты мой младший братишка.
— То есть на прощальный обед в Пэрли ты выбраться не смог, а прокатиться в Италию для тебя не проблема?
— На твой прощальный обед в Пэрли я не попал по той простой причине, что находился в тот момент в Шеффилде.
— И чем же ты занимался в Шеффилде?
— Не твое дело. И вообще, что за обиды — в конце концов, я же позвонил, так?
— Раз уж на то пошло — нет, не позвонил.
— Ну, по крайней мере, собирался.
Разумеется, сказать, когда именно его ждать, Гарри не смог.
— Ради бога, Адам, что я, по-твоему, держу это чертово расписание в голове?
Далее он объяснил, что будет в Италии по делам, а заодно заглянет к брату.
К счастью, на сей раз — в отличие от прошлого внезапного визита — Гарри собирался приехать один. Тогда он пожаловал в Кембридж с приятелем-скульптором из Коршема, шумным, болтливым шотландцем с широкими, как у беременной, бедрами и физиономией, напоминающей мешок с гаечными ключами. К университету и всему, что так или иначе ассоциировалось с ним, Финн Дагган мгновенно проникся глубокой неприязнью, о чем и не преминул во всеуслышание объявить. В первый вечер в баре он предложил любому из присутствующих «гнусных вонючек» попытаться отправить его под стол. Брошенный вызов принял тихий астрофизик из Тринити-Холла. В результате состязания Финн Дагган погрузился в глубокую, мрачную депрессию, в коей и пребывал весь остаток уик-энда. Избежать вспышки насилия удалось лишь благодаря выдвинутому Гарри предположению, что в пиво проигравшему подмешали какую-то сваренную в университетской лаборатории дрянь.
На сей раз Гарри собирался прибыть, к счастью, без Финна Даггана, но это вовсе не означало, что он обойдется сам по себе и не потребует внимания, обхождения и даже надзора. А между тем Адаму хватало и собственных забот.
В какой-то момент показалось, что ситуация ясна и нужно всего лишь сменить тему курсовой — с сада на саму виллу Доччи. Но эта мысль рассеялась без следа, стоило ему только пройти за тисовую ограду.
Даже сейчас Адам вряд ли смог бы объяснить, почему сад оказал на него такое сильное впечатление. В какой-то момент возникло странное, неясное ощущение, будто он перенесся в некий параллельный мир, одновременно прекрасный и тревожный.
Несомненно, тот непритязательный вход был рассчитан на определенный эффект — человек как будто попадал в некую потерянную Аркадию, — но что-то недозволенное, что-то запретное было и в другом: в том, как приходилось протискиваться через преграждавшую путь живую ограду, в каждом последующем, неким образом противозаконном шаге. Ощущение того, что ты вторгся на чужую территорию, вломился без приглашения, усиливалось интимной природой того, что находилось за оградой: трогательного посвящения, скорбного памятника умершей супруге от неутешного мужа. Другие сады той же эпохи — готовясь к поездке, Адам изучил несколько — являлись куда более грандиозными сценами, на которых разыгрывались важнейшие идеи века: ненадежное сосуществование Человека и Природы; Человека, формующего Природу под свои нужды и при этом постоянно борющегося с ее властью над ним, старающегося подняться над своими низменными инстинктами, дабы исполнить роль, уготовленную для него Богом.