— Посмотрим, что она там на себя приготовила. Так-ак, платье, еще ни разу не надеванное: Ирка твоя перед отъездом ей сшила. Чулки новые, платочек на голову и тапки. Ох и жесткие, не разношенные еще. Как мы их на ноги напялим? А вдруг не налезут?
У Михаила перехватило дыхание, и он, стиснув зубы, чтобы не разреветься при Моховых, ушел на кухню. Там он дал волю слезам, представляя, как мать собирает припасенное ею погребальное белье, складывает его и перевязывает детской ленточкой. О чем думала в это время его сиротинушка-мать? Быть может, перебирая присланные сыном подарки, думала о нем? Проклинала ли его? Или жалела?..
Заслышав Таськины шаги, Михаил вытер слезы и сделал вид, что с интересом разглядывает притихшего бурундука.
— Глянь, Михаил, это я прикупила к покойницкой одежке, — Таська с хлопком встряхнула белым покрывалом с церковными надписями, точно модница стала примерять к себе и вдруг изменилась в лице, побледнела: — Ой, умру еще! — Как бы отгоняя смерть, которую, как ей подумалось, она привлекла на себя по глупости, и как бы подставляя смерти вместо себя Михаила, Таська поспешно сунула покрывало ему в руки.
Михаил хотел повесить саван на спинку стула, чтобы прочитать церковные изречения. Подбежавшая Фимка тявкнула, ляскнула зубами, пытаясь ухватить свисающий конец покрывала.
— Пш-шла вон, — Таська отпнула свою любимицу.
По краям савана и в центре с рисунками Христа и святых перемежались изречения и благословение Троице-Сергиевой лавры.
«Печаль не воздыхание, но жизнь бесконечна», — разобрал Михаил первую надпись, и она тронула его своей простотой. То, что печаль не воздыхание, это он испытывал сейчас всей своей душой. Печаль — мягко сказано. Горе горькое, а не печаль. Жестокий, мучительный суд над самим собой, суд совести за то, что осиротил мать и повинен в предсмертных муках ее. «Упокой, Христе, душу раба твоего. Со святыми упокой. Ты ести воскресение и покой раба твоего», — читал вслух Михаил, и все больше раздражался, как бы предполагая существование и бога, и Христа, и прочих всемогущих сил: «Покой, покой… Дорого же достается матери ваш покой. За что искорежило ее так, за что? Чем она вам не угодила? Точно какая отъявленная грешница. Я во всем виноват, я! Грешен, каюсь! Так дайте же ей покой, о котором вы заладили. Меня корежьте, меня!.. Самозванцы! Наделили себя дутой силой, напустили на себя значительность, а на самом деле ничего не можете. Легкую жизнь Таськам устраиваете. Хамством изувечила мать и откупилась простынкой с вашей ересью».
— Мать-то не шибко веровала, — презрительно посмотрел Михаил на сестру. — Некогда ей было.
Та, подбочась, подступила к нему и забойчила:
— Верила не верила, а паску пекла, яички в луковой шелухе красила. — Сморщила нос, тужась припомнить еще что-нибудь религиозное у матери: — А на родительский день старухам и соплюхам конфеты да пряники раздавала. Ешо с Васильевной якшалась, а та верующая, знаешь, какая. Ни одного церковного праздника не пропустит. Все в церкву ходит.
— Она тебе эти лозунги купила? — Михаил сложил вчетверо саван и повесил на спинку стула.
— У меня своя голова на плечах. В ту ночь, когда мать слегла окончательно, — с азартом начала рассказывать Таська, — мне такое приснилось, такое!.. Будто стою я в очереди за суповыми наборами. Подходит ко мне старушонка-чернавка, на ворону похожая, берет меня за руку холодными руками и просит взять ей без очереди хоть одну косточку… Почему только одну, никто мне не может толком сказать, сколько уж я ворожей обегала. Я на нее: «Ишь, говорю, какая хитрая. Что, лучше всех? Нам самим может не хватить». А она поворачивает ко мне лицо и говорит: «Тебя-то, дочка, получше буду». Смотрю, а это мать, вроде уже как во сне вспомнила, что ежли мертвые с разговорами пристают, значит, серчают и к себе зовут, и что с ними в разговор вступать нельзя. Вот мне старухи верующие и подсказали в церкву съездить, купить все покойничьи причиндалы. Пока я только покрывало купила. Свечки не стала брать — растают еще. Вот умрет — тогда и милостыню божьим старухам подам, и свечки куплю, и иконку, и с батюшкой насчет отпевания договорюсь. Говорят, с пением нынче двадцатку дерут.
Уставший, Михаил от Таськиной трескотни совсем скис.
— Не знаю, не знаю… — рассеянно пробормотал он. — Насчет отпевания не знаю. Надо бы как-то ее саму спросить. Да как спросишь?
Таська ушла спать к дочери, а Михаил с зятем Иваном не раздеваясь легли в комнате умирающей.
Анна Федоровна всю ночь хрипела, и когда она замолкала, мужчины враз настораживались, стараясь услышать ее дыхание.