Забавлялись жестоко. До отвалу накормят конфетами, хлебом с маргарином и ливерной колбасой — я задеру рубашонку, по животу, как по барабану, шлепаю ладошками и начинаю отрабатывать угощение, представляться. Изображал беременную бабу и одноногого инвалида.
Пряник, шишкарь над всеми, хлопал меня восторженно по плечу и сипел:
— Ну ты, паря, ништяк даешь. Арти-ист. Одесса Толю хочет, Толя, а ты хотишь Одессу? Хотит! — рубил в воздухе короткой рукой Пряник и представлял меня воображаемой одесской публике: — Вы-ступа-а-ет перед биндюжниками Одессы-мамы кумир Тагила-папы Анатолий… Как тебя по производителю? Селезневский! Толя, сделай нам, как Куркуль Хирургович ходит.
Я вставал на цыпочки, пугливо озирался и крался, перебирая руками по стене.
— Хохмач, корефан. Точно так и дрожит, сука, на цырлах, — покатывался со смеху Пряник, а с ним другие блатняги. — Ну-ка, Толя, нарисуй, как Куркуль с твоей мамкой балуется.
Я знал, что вся комедия этим и кончится.
— Э-э, — не унимался Пряник, — артист погорелого театра. Все может изобразить, а самое главное — таланту не хватает.
— Гы-гы! Го-го! — рвала животы Пряникова шайка.
Я плакал и уходил.
Был среди блатных шофер Миша Курочкин, по кличке Птичка, быстрый, с фиксой. Как-то начал Пряник на свой манер опять забавляться со мной. Птичка и процедил сквозь зубы:
— Хорэ, Пряник, не фиг мальца себе подобить. Сами гнилье и пацаненка загнилим. Кончай про мать.
— Цыть, малявка, брысь под лавку, — окрысился Пряник и встал с койки.
Миша вытолкнул меня за дверь и сцепился с толстым шишкарем.
Наутро, совершив обход, я заметил, что дверь во вторую приоткрыта. Я заглянул и увидел Мишу читающим на койке книгу.
— А-а, это ты опять? Ну проходи, коли пришел, — отложил книгу Птичка. Он намазал маргарином два куска черняшки и один протянул мне. — Дают — бери, бьют — беги. Что на фингал уставился? Не боись, я ему тоже дюлей отвесил. Отгул у меня — вот решил просветиться, — показал Миша книгу. — А то оскотинился совсем. Больно переживательная книга. «Отверженные», Вúктор Гюго написал. Понимаешь, там тоже лагерник, только добренький чересчур, а так мужик правильный. Ты вот что, Анатолий, не ходи по комнатам, не кускарадничай. Мужики матерятся, баб тискают, а ты суешься. Зачем тебе это? Уж если кто из путных позовет, тогда еще туда-сюда, можно, пожалуй. А так брось крохоборничать, мамку не позорь. Что она тебя не кормит, что ли? Кормит. Картошка-то всегда есть. А потом, кончай инвалидов изображать. Они за нас кровь проливали, а ты… Мамку свою прости: ошалела она от всего, вот не то и делает. Это у нее пройдет. А так она у тебя хорошая, добрая, аккуратная. Вот ты, хоть и в заплатках, а чистенький. Смотреть любо-дорого. Всяким Пряникам не верь. Ты должен мамку защищать: кто, кроме тебя, защитит? Ты же мужик, Анатолий. Давай я тебе стихотворение Пушкина расскажу. У меня от него почему-то слезки на колески.
— А стишок не про селезня? Я про селезня хочу.
— Нет, тут о древнем князе и его коне. Коней-то любишь? Их все любят. Ну слушай. Называется «Песня о вещем Олеге».
Хотя Миша и не пел «Песню», а тихо, нараспев говорил, все равно мне было от нее хорошо.
закончил Миша со слезами на глазах. — А ты-то что рассиропился, ведь не понял ничего? Ну садись на коняшку — немного покатаю. — Он закинул ногу на ногу, взял меня за руки, посадил на взъем и стал качать: — Эх, конница-буденница. Эх, Серко, Гнедко, Каурко. Даешь новую жизнь!
Санька Крюков
Санька Крюков был суетливый пацан с тонкой шеей. Он слегка заикался и всего боялся. У него, как и у меня, отец служил в армии, но чином был гораздо выше. Не какой-то офицеришка, а целый генерал. Он был очень важный генерал, с большим пузом и весь в орденах. Чуть что — Санька вызовет папку генерала, и тот явится с танками, пушками, самолетами и наподдает любому, кто задерется на сына.