И оттого что знала их, разговаривала с ними, старуха забоялась, что и она замаралась и стала на них похожа. И за сына ей стало страшно. Ведь его-то запросто могли взять в оборот. Уж больно он у нее мягкотелый. А Ирина молодец, сразу как отрезала: проходимец, мол, ваш Витаминыч — и все тут.
Старухе захотелось немедля отмыть себя от пакостного оборотневого духа, в котором они жили с сыном; очистить, освежить квартиру, и она, часто постукивая костыльком по тротуару, заспешила домой, мучась одним: говорить или не говорить Михаилу правду о соседях. Стыдно говорить. Скажет, что дали Витаминовичу три года и что Ритка испугалась, усвистала. Хотя, с другой стороны, сказать надо. Все как есть. Чтобы не знался с каждым встречным-поперечным, припахнул чуток душу-то. А то все нараспашку держит.
Бывшая жена Витаминыча, после развода с которой тот подселился к Забутиным, скорехонько обтяпала кому-то прописку и закупорила комнату.
Михаил купил раскладушку и после работы, собрав ее креслом, устраивался на ней читать. Боль, причиненная Ириной, не проходила. И забвение он искал в работе и книгах. Громский колесил с командой и подбадривал друга открытками, своего рода письменными упражнениями в острословии, навеличивая Михаила царевичем Несмеяном. В короткие свои приезды Костя пытался развеять его хандру, подбивал выпить пивка, сходить на матч с его участием, съездить с прелестницами подружками на природу. И всякий раз Михаил отшучивался: «Ну что ты, Гром, магнитное влияние солнца — больше ничего».
— Ишь, как все у тебя планетарно, — язвил Костя. — Знаю я твое солнце… Легко отделался: подпалялся чуток, а то бы всю жизнь в ожогах ходил. На твое солнце только пожарники из прынцев с белого парохода годятся.
И все-таки нет-нет да и вкрадывались во мглистые думы Михаила робкие огоньки утешения, вернее, самообмана: а может, ничего страшного не произошло и все поправимо. Но Костины ранящие слова насчет «прынцев» отпугивали эти вкрадчивые огоньки, и Михаил, стыдясь своей слабохарактерности, с издевкой говорил себе: «Плюнули в глаза — а тебе божья роса». Однако он все больше осознавал, что в Ирине как следует не разобрался.
Телевизор не показывал. Анна Федоровна, простоволосая, свесив ноги с кровати, подолгу, как бы в забытьи, смотрела и смотрела в ночное окно…
Отражения старого абажура в окне напоминали ей стога, уходящие в глубь ночи. Они светились изнутри, словно вобрали в себя жар солнечной косовицы, радостное тепло косарей. Но это были жуткие стога, навсегда брошенные людьми, сметавшими их. Светящиеся, как дорожные фонари, они пахнут на озябшую душу заблудшего путника теплом. И набредший на них, смертельно уставший от безлюдья и бездомности очеловечит их, будет разговаривать с ними, как с людьми, радуясь, что спасен от одиночества, от смерти. Но они не приведут к людям. Человеческие следы густо заросли травой. В какую сторону идти? А может, лучше остаться и ждать, когда за сеном приедут? Как же так? Есть ведь где-то рядом люди, есть! Но их все нет и нет…
Анна Федоровна чуть ли не плакала, переживая за воображаемого путника, обманутого стогами, которому, быть может, уже не суждено увидеть людей. Но в это время, на ночь глядя, соседка Васильевна наверху набирала воду. В водопроводных трубах хрипело, лаяло, мычало, словно слышалась близкая деревня. И Анне Федоровне уже казалось, что это она — путница, приблудшая к стогам, и что теперь-то она выйдет на звуки к людям.
Анна Федоровна тяжело поворачивалась и смотрела на сына. «Вот оно, мое спасение — сын. Он же и путником блуждал. Оно, конечно, на склоне лет с дочкой бы повеселее, помилее было бы. Это Таська не чтит никого — сама по себе. А так дочки привязчивее. Женщинам меж собой нашлось бы о чем посудачить. Да ведь дочке-то в матери поди такой нужды и не было бы. Та и обстирает себя, и поесть приготовит, и по хозяйству сама. Сыну мать нужнее. Пока жива, вроде и нет для него матери, вроде бы так и надо. А ежели умрет мать, что тогда? С Ириной у них что-то разладилось, вот и заточил себя в четырех стенах. Вразумлю-ка я Михаила. Конечно, если все у них образуется, самой туго придется: Ирине много внимания понадобится. Да я-то что…»
— Бедная девушка! — словно в своих мыслях, горько вздохнула Анна Федоровна.
Михаил встрепенулся и повернул голову к ней: он точно ждал, когда же скажет мать хоть слово об Ирине.
И уже обращаясь к сыну, Анна Федоровна с болью продолжала: