Выбрать главу

Пирсон: «Форстер начинал надоедать ему [Диккенсу] своей ревностью, ссорами, эгоизмом, неумением считаться с другими… Форстер был символом добропорядочности, воздержания и претенциозности. Коллинз — символом неограниченной свободы, неблагонадежности и безнравственности, а для Диккенса в тот период земля, плоть и дьявол значили больше, чем все десять заповедей, которыми он и так уже был сыт по горло». На самом деле Форстера в сердце Диккенса Коллинз так и не заменил, но общение с ним было приятно: отличный компаньон для прогулок; мягкосердечный и ленивый, он охотно принимал первенство старшего товарища, но и сам мог его многому научить. Уже в апреле он впервые опубликовал рассказ в «Домашнем чтении» и скоро стал постоянным автором.

Сам Диккенс в ту весну печатал в «Домашнем чтении» массу публицистики и, в частности, одну из своих самых злых статей — «Красная тесьма» (такой перевязывали документы в архивах, и она была символом бюрократии, как наша «канитель»). Весь смысл существования чиновника «сводится к тому, чтобы обильным количеством этого казенного товара связывать общественные вопросы, делать из них аккуратнейшие пакетики, ставить на них ярлыки и бережно закладывать на верхнюю полку, за пределы человеческого досягания… Он обвяжет Красной Тесьмой обширные колонии, наподобие того, как это делается с жареными цыплятами, которые подаются в холодном виде на банкетах, и когда важнейшая из них разорвет Тесьму (а это лишь вопрос времени), он удивится, увидев, что ее просторы не покрыть его любимой меркой… Предоставьте же нашему чиновнику, который упивается Красной Тесьмой, подготовить социальную реформу, преследующую благую цель. И высчитайте, если можете, сколькими милями Красной Тесьмы он обовьет барьеры против, скажем, билля о погребении в общих могилах или закона о борьбе с инфекционными болезнями. Но дайте ему что-нибудь, с чем он мог бы поиграть, — парк, который можно вырубить, страшное чучело, которое он водрузит в публичном месте на устрашение цивилизованного человечества, мраморную арку, которую можно передвинуть на другое место, — и откуда только возьмется в нем прыть!»

«Урания», хотя мы о ней больше не пишем, тоже никуда не делась: Диккенс продолжал ее полностью контролировать, заботясь о каждой мелочи. Миссис Мортон, которая должна была забрать новую девушку, 18 марта 1851 года: «Не могли бы Вы послать нижнее белье Элизе Уилкинс, с деньгами, чтобы она могла принять теплую ванну — или лучше две, — и договаривайтесь о встрече с ней на среду. Платье у нее есть. Шляпу и прочее, я думаю, Вы должны для нее купить. Она невысокая девушка…»

В конце марта он узнал, что его отцу (остепенившемуся в последние годы и вновь переехавшему в Лондон, но так и не прекратившему делать мелкие долги) предстоит тяжелая операция на мочевом пузыре. Ее сделали без хлороформа. Диккенс — Форстеру: «Он держался с поразительным мужеством: меня пустили к нему сразу же после операции. Вся палата была в крови, как на бойне. Он был необычайно бодр и тверд духом… Пишу неразборчиво — так дрожит рука… У меня все это немедленно „вышло боком“: болит так, как будто меня ударили в бок дубинкой со свинцовым набалдашником». Вечером 29 марта Чарлза срочно вызвали к отцу, но тот уже никого не узнавал. Он умер утром 31-го. Сын не мог заснуть три ночи — ходил, ходил, ходил… «Я столько прошел пешком во время своих путешествий, что, если бы я питал склонность к состязаниям, меня, наверно, разрекламировали бы во всех спортивных газетах, как какие-нибудь „Неутомимые башмаки“, бросающие вызов всем представителям рода человеческого весом в сто пятьдесят четыре фунта…»

Две недели спустя, когда он произносил речь на обеде Театрального фонда, из дома примчался посыльный: у малышки Доры (которую отец два часа назад видел здоровой) случились конвульсии, и она умерла. Ночь с Диккенсом просидел Марк Лемон, а Форстер повез в Малверн, где лечилась Кэтрин, письмо от ее мужа: «…Умоляю тебя, приказываю тебе, возвращаясь домой, призвать на помощь все свое самообладание. Помнишь, я часто говорил тебе: у нас много детей, и нельзя надеяться, что нас минуют горести, уготованные другим родителям. И если — если — когда ты приедешь, мне даже придется сказать тебе: „Наша малютка умерла“, — ты обязана исполнить свой долг по отношению к другим детям». Кэтрин, как потом вспоминала Мэйми, впала в истерику и ступор, придя в себя лишь через 12 часов. Отец «держался до тех пор, пока, спустя день или два после ее смерти, кто-то прислал красивые цветы… Он собирался отнести их наверх и положить подле тела — и вдруг совершенно сломался». Дору похоронили на Хайгетском кладбище рядом с дедом. Отчего она умерла, неясно, но, быть может, Диккенсу и приходило в голову, что имя, которое он ей дал, оказалось роковым.