Выбрать главу

Диккенс был очень откровенен с Филдсами: посвятил их не только в историю с Эллен, но и, как вспоминала Энн Филдс, «часто беспокоился о том, что его дети не выказывают в жизни достаточной энергии, и даже дал нам понять, как глубоко он несчастен тем, что имеет столько детей от жены, которая всегда во всех отношениях была ему неподходящей». В ясную морозную погоду его ноге внезапно стало лучше, и он совершал с Джеймсом Филдсом десятимильные прогулки. Опять ходил осматривать тюрьмы, школы и психиатрические больницы; посетив (повторно) бостонский приют для слепых, он уже не нашел там девочки, о которой писал когда-то (она стала взрослой и вышла замуж), но распорядился, чтобы во всех подобных приютах Америки была за его счет напечатана специальным шрифтом «Лавка древностей».

В Бостоне он возобновил дружбу с Лонгфелло и Эмерсоном; первые шесть недель провел, курсируя между Бостоном и Нью-Йорком; журналисты опять писали о его невозможных жилетах, убийственной шубе и странных манерах. Большую проблему представляли спекулянты билетами: он не хотел допустить, чтобы на его выступления могли попасть только богатые, а между тем прошел слух, что он с этими спекулянтами в сговоре. Ничего за все время его гастролей сделать так и не удалось — ни со спекулянтами, ни со слухами. Другая газетная история также преследовала его: чикагская пресса сообщила (а все прочие газеты подхватили), что его недавно умерший брат Огастес оставил вдову в нищете, а Диккенс ее не содержит; при этом о законной семье Огастеса, которую Диккенс давно и полностью содержал, разумеется, не говорилось ни слова, а он был слишком щепетилен и горд, чтобы объясняться по этому поводу. Денег «вдове», однако, распорядился послать.

Первое чтение состоялось в Нью-Йорке 2 декабря — ажиотаж необыкновенный, за четыре дня Диккенс с Долби получили прибыль в тысячу фунтов. Но нью-йоркский промозглый климат Диккенсу никогда не шел на пользу: как и в прошлый приезд, он простудился и не оправился от тяжелого кашля до конца поездки. Бессонница усилилась после того, как он попробовал бороться с ней при помощи лауданума; теперь лауданум требовался ежевечерне. При всем этом Нью-Йорк произвел на него приятное впечатление. Уиллсу, 10 декабря: «Невозможно представить себе больший успех, нежели тот, который ожидал нас здесь вчера. Прием был великолепный, публика живая и восприимчивая. Я уверен, что с тех пор, как я начал читать, я еще ни разу не читал так хорошо, и общий восторг был безграничен. Теперь я могу сообщить Вам, что перед отъездом ко мне в редакцию пришло несколько писем об опасности, антидиккенсовских чувствах, антианглийских чувствах, нью-йоркском хулиганстве и невесть о чем еще. Поскольку я не мог не ехать, я решил ни слова никому не говорить. И не говорил до тех пор, пока вчера вечером не убедился в успехе… Нью-Йорк… выглядит так, словно в природе все перевернулось, и, вместо того чтобы стареть, с каждым днем молодеет».

Форстеру, 22 декабря: «Залы здесь первоклассные. Представьте себе залу на две тысячи человек, причем у каждого отдельное место и всем одинаково хорошо видно. Нигде — ни дома, ни за границей — я не видел таких замечательных полицейских, как в Нью-Йорке. Их поведение выше всякой похвалы. С другой стороны, правила движения на улицах грубо нарушаются людьми, для блага которых они предназначены. Однако многое, несомненно, улучшилось, а об общем положении вещей я не тороплюсь составлять мнение. Добавим к этому, что в три часа ночи меня соблазнили посетить один из больших полицейских участков, где я так увлекся изучением жуткого альбома фотографий воров, что никак не мог от него оторваться».

В прошлый раз его взбесили американские газеты, помните «Чезлвита»: «„Нью-йоркская помойка“! — кричал один. — Утренний выпуск „Нью-йоркского клеветника“! „Нью-йоркский домашний шпион“! „Нью-йоркский добровольный доносчик“! „Нью-йоркский соглядатай“! „Нью-йоркский грабитель“! „Нью-йоркский ябедник“!» Теперь американская журналистика повзрослела, общий тон газет резко изменился, они стали гораздо солиднее, выдержаннее, ответственнее, а «Трибюн», «Нью-Йорк геральд», «Нью-Йорк таймс» и «Брайентс ивнинг пост» Диккенс нашел почти не уступающими английским газетам, хотя литературные их достоинства его не впечатлили.

Джорджине, 4 января: «Хотя в здешних газетах меня фамильярно называют „Диккенсом“, „Чарли“ и еще бог весть как, я не заметил ни малейшей фамильярности в поведении самих журналистов. В журналистских кругах царит непостижимый тон, который иностранцу весьма трудно понять. Когда Долби знакомит меня с кем-нибудь из газетчиков и я любезно говорю ему: „Весьма обязан вам за ваше внимание“, — он кажется чрезвычайно удивленным и имеет в высшей степени скромный и благопристойный вид. Я склонен полагать, что принятый в печати тон — уступка публике, которая любит лихость, но разобраться в этом очень трудно. До сих пор я усвоил лишь одно, а именно, что единственно надежная позиция — это полная независимость и право в любой момент продолжать, остановиться или вообще делать все, что тебе заблагорассудится».