— Дон — дон, — расколотил все дверной звонок. На пороге красовались, как будто только выпущенные из алад- диновой лампы два альфонса. Одеты не по — пляжному, в костюмы.
— Поэты — р-р — романтики! Привет российскому студенчеству, — по — армейски щелкнул начищенными каблуками Борис. Он шутил.
У Михаила в руках тяжелая хозяйственная сумка. Он осторожно опустил ее в углу палубы, распахнул полы серого пиджака и пощелкал розовыми подтяжками. Он отдувался.
Я по — разному относился и к Михаилу, и к Борису. Бывало, что и ненавидел их. Это случалось, когда мадам Брайлов- ская воочию льнула то к одному, то к другому. Я презирал их продажность, но и оправдывал их. Однажды Борис в приливе откровенности продиктовал мне контрольную работу:
— Ты студентик чистенький. Ты, верно, за прости господи нас считаешь? А я вот что скажу. Мы с Михаилом как раз‑то и гуманные человеки. Ты знаешь, как маются женщины оттого, что их засасывает наша чердачная, пыльная реалия? Они хотят ярких шмоток, красивой любви… чтобы фуражка с золотым околышем, чтобы фейхоа пахло, а не нафталином. Ну, а мы — гуманитарии. Мы хоть как‑то развлечем и утолим. Ты знаешь, милостивый государь, что однажды мне пришлось утолять доктора философских наук? Я уже и имя ее забыл. Кто‑то дал мне ее телефон. Так вот она, заикаясь, все‑таки смогла изложить цель, то есть перспективу желаний. Укатили мы ее от ко- лобка — профессора на дачу, на ее дачу. Там я заработал нема — а-алые денежки. А еще она золотыми кольцами кидалась. Смазливая герлз попалась, слезливая, всего меня обмусолила, как будто я учебник хвизики… А ты вот, милостивый государь, хочешь, чтобы я на товарной станции удобрения разгружал? Да мешки тягать с суперфосфатом любая сволочь сообразит, а вот помочь больному обществу, женщине?..
Я прощал Мишке и Борису. И еще я знал, что Мишка вообще — добряк. Иной раз он меня подкармливал. Но у Мишки была своя философия. Он не мог долго жить, работать в одном коллективе, в одной компании. Цыганские гены проявились, ему были интересны только новые люди.
И еще одно. Мне думается, мадам Брайловской они держались не только из‑за содержимого крокодильего кошелька. Она ловко скрутила всех троих правдивым цинизмом.
Мадам Брайловская была удивлена парадным видом своих фаворитов. Она сама всегда одевалась непредсказуемо. Рядилась в монахиню, строгую такую. Однотонная юбка, какая‑нибудь простенькая, без премудростей кофта, снежно — белый воротничок, никакой косметики, ничего, даже лак с ногтей смыт.
В другой раз мадам облачалась в умопомрачительные туники, хламиды, черт те знает во что, лишь бы было свободно, вызывающе, лишь бы слышать вокруг себя: «Шушу — шу — шу!» В этих хламидах мадам была для гуляющей публики порочно — соблазнительной. А вообще‑то ее похоть, ее дикое мясо проявлялось лучше в чопорности белого воротничка.
Сегодня она приоделась во все линялое, в стрекозье, в какую‑то марлю с кружевами, оборками. И это всем понравилось. Я подумал о том, что будет приятно шагать с эдакой Зинаидой Гиппиус, с декадансом. Пусть публика оглядывается, пусть завидуют!
На пристани бились друг о друга сумки — простолюдинки с первыми, похожими на сабли огурцами, вежливо проплывали, а иногда манерно терлись щекой о щеку полиэтиленовые пакеты. Пакеты с латинским шрифтом шарахались от пакетов, призывающих страховаться. Наваливался один рюкзак на другой. Портфели отфыркивались и чиновно кланялись.
Мадам Брайловская сунула мне деньги, и я побежал к окошечку кассы. Востроглазая девица с колючими пальцами лихо отбила билеты и кинула их мне, что‑то чирикнув.
Я догнал троицу. К пирсу уже причаливал методом проб и ошибок речной трамвайчик. Он простуженно хлюпал, ударяясь о старые автомобильные скаты — амортизаторы. Трамвайчик жалобно вздыхал и все же подставлял нам свою сутулую палубу. Отброшена, как ветром сдута, предохранительная цепь, подсунут под ноги трап, и портфе
ли, сумки, рюкзаки, пакеты ринулись по переходу вниз. Но вот когда трамвайчик, еще раз чавкнув беззубым ртом, заурчал или вначале заурчал, а потом чавкнул, вот тогда мы и перебрались на палубу под ветерок.