– Как хорошо оказаться в родном кочевье. Здесь и воздух сочнее, и небо выше, и кумыс слаще.
Он отпил немного перебродившего кобыльего молока, наслаждаясь его кисловатым, прогоняющим жажду привкусом и трудно передаваемой словами щекотливостью – словно пенится по языку перекат горного ручейка. Не удержавшись, снова налил полную пиалу и еще раз выпил.
Появились двое литовских мальчишек-невольников. Босые, одетые только в короткие, до колен, изрядно потертые штаны, они вдвоем несли большое серебряное блюдо с головой барана и бараньем седлом, поставили перед мурзой, убежали. Минуту спустя мальчишки принесли еще одно серебряное блюдо, с правой лопаткой и частью ноги, остановились перед возвышением. Хозяин кивнул в сторону гостя, и блюдо поставили перед ним.
Татары настороженно переглянулись между собой, начали перешептываться: русский получил себе целое блюдо! Все – и для себя одного! Да еще с правой лопаткой!
По древним обычаям, любое животное, подстреленное на охоте или заколотое в стойбище, всегда разделывалось на двадцать четыре части, которые, по числу гостей, раскладывались либо на двадцать четыре, либо на двенадцать блюд. И каждый гость получал либо целое блюдо, либо, когда гостей много, с одного блюда ели двое или трое. Каждая часть тела имела свое – почетное или оскорбительное значение. Конечности ног, кишки и хвостовые кости обычно оставлялись слугам, очищавшим внутренности, невольникам, мальчишкам, которые подкладывали катыши кизяка под котел. Грудинка и мелкие куски передней части полагались женам. Голова и тазовая часть – хозяину стойбища, главе рода. Лопатки – его ближайшим помощникам или особо почетным гостям.
Русскому, посаженному по правую руку от хана, подали отдельное блюдо с правой лопаткой – и это в то время, как родовитые татары вынуждены были есть по двое, по трое из блюда! Да еще русских невольниц позвали – неужто освободит? Отдаст гостю?
Алги-мурза, жуя отрезанное ухо, дождался, пока угощение получат все, потом вытер пальцы о халат и взмахнул рукой:
– Эй, русские! Девки! Скучно нам так есть. А ну-ка, потанцуйте, да спойте нам для отрады! – Он налил себе кумыса, отпил и грозно прикрикнул: – Ну же, не стойте!
Полонянки, дрогнув, разошлись в стороны и принялись кружиться, что-то неразборчиво запевая на разные голоса и перебивая друг друга. Однако вскоре с песней разобрались и затянули нечто однотонно-заунывное. Песню русских рабов.
Хозяин кочевья тем временем с помощью тонкого ножа оттяпал барашку нижнюю челюсть, быстро ее обгрыз, ударом оголовья разломил на три части.
– Срамно вы одеваетесь, русские, – громко крикнул он невольницам. – А ну, в кого я костью попаду, что-нибудь из тряпья своего снимайте!
Он размахнулся и первым же обломком попал в живот курносой девушке с яркими веснушками. Та испуганно вздрогнула, а мурза довольно расхохотался:
– Снимай!
Тревожно оглядываясь, словно надеясь на неожиданную помощь, полонянка немного помедлила, но после второго окрика развязала веревку и скинула на землю юбку, под которой оказалась еще одна. – Чего встала? Танцуй! И пой!
Мурза тут же запустил в нее вторым куском бараньей челюсти, но промахнулся. Третьим – невольница увернулась. Хозяин кочевья ощутил азарт и принялся торопливо обгрызать баранье седло, очищая костяшку. Прочие татары тоже оживились. Идея понравилась, и в полонянок то с одной, то с другой стороны дастархана полетели суставы и куски костей. Одна из них попала в веснушчатую девку, и та снова сняла юбку – под которой оказалась еще одна! Мурза заливисто рассмеялся, срубил ножом кусок кости вместе с суставом и метким броском угодил облюбованной жертве в плечо:
– Снимай! – Алги-мурза точно видел, что эта юбка последняя: уж очень четко обрисовывались под тканью девичьи ноги. И точно – вместо того, чтобы скинуть очередную юбку, полонянка развязала и уронила на землю платок, оставшись простоволосой перед многочисленными мужскими взорами.
Другие пленницы тоже попадали под град костей и, останавливаясь, снимали то одно, то другое, после чего снова начинали танцевать и тянуть свою заунывную песню. Хуже всего досталось тем, кто носил сарафаны: под этим единственным платьем у них не имелось ничего, и рабыни продолжали свой танец и песню, оставшись совершенно обнаженными, пытаясь лишь стыдливо прикрыть срамные места.
Возбужденные татары меткими бросками спешили раздеть остальных. Престарелый же Алаим, не в силах обуздать желание, подозвал к себе одну из обнаженных полонянок, приказал опуститься на колени и сладострастно тискал, запустив одну руку ей между ног, а другой сжимая грудь. Пленница продолжала укрываться руками, но противиться не смела – лишь мелко подрагивала нижняя губа.
Алаим поднялся и пошел к ближайшему шатру, волоча девку за собой. От нижнего края дастархана поднялись трое безусых юнцов, уже очистившие масталыги на одном для троих блюде и, воровато оглянувшись на соседей, позвали к себе голенькую девчонку примерно своего возраста – с только намечающейся грудью и тонкими ножками, – повели ее за другой шатер.
Да, это было именно то, на что рассчитывал Алги-мурза! Пусть русский полюбуется, как татары развлекаются с его землячками! И ведь ни самому обижаться, ни Кароки-мурзе жаловаться нечего: приняли, как самого дорогого гостя. Лучшее место указали, лучшие куски угощения дали, песни и танцы для развлечения устроили. А что девки для развлечения из тех же мест, что и сам гость – так какие есть полонянки, те и развлекают. Эх, хорошо бы еще, чтобы среди них какая-нибудь знакомая русского оказалась, или родственница. Чтобы видел он, как вынуждена она ублажать собой, своим телом самого занюханного, нищего татарина, – и сделать ничего не мог!
Хозяин кочевья осторожно покосился на гостя, надеясь увидеть, как играют желваки на его скулах, как он стискивает зубы, не в силах вмешаться, как пытается сохранить внешнее спокойствие и погасить в душе своей бурю гнева и ненависти. Однако вместо напускного равнодушия обнаружил на лице Менги-стра лишь легкое удивление. Причем смотрел не на поющих, уворачиваясь от летящих костей девок, а в другой сторону.