Пройдя через железнодорожный мост около станции Гаренн-Безон, он добрался до перекрестка, где горел одинокий фонарь — первый зажженный фонарь, увиденный Осокиным этой ночью.
Налево дорога вела в Порт-Шампере, направо — к Порт-Майо. Мимо проплывал все тот же неизменный, серый, непрерывный поток беженцев. К Осокину, в круг, отбрасываемый фонарем, из темноты вынырнул полицейский и спросил, куда он направляется — ведь парижские заставы все равно закрыты. Осокин не поверил полицейскому — если бы заставы действительно были закрыты, поток беженцев уже давно должен был бы остановиться; но, вдруг, устыдившись, что он так глупо и без толку сорвался с места, решил вернуться в отель. Обратно, против течения, идти было труднее, и Осокин добрался домой, когда уже начало медленно светать — из черного тумана, низко висевшего над землей, проступали один за другим многоэтажные дома бульвара дю-Гавр.
2
Заснуть Осокину не удалось: как только он вернулся к себе и лег в постель, снова поднялась тревога — надоедливая, сосущая, бессмысленная. Медленно светлели решетчатые ставни окна, в сумраке комнаты вырисовывалась знакомая отельная мебель: маленький комод, покрытый кружевной скатеркой, шкаф с вечно открывающейся дверцей, зеркало в бамбуковой раме, висящее над умывальником, хромоногий стол с остатками вчерашней еды. В шесть часов утра Осокин понял что заснуть не сможет. Выпростав из-под одеяла налитое усталостью, затекшее тело, он подошел к окну и открыл ставни. Все парижское предместье Коломб было затянуто странным черно-сизым туманом. На востоке, над крышами домов, висело совершенно белое, похожее на луну, испуганное солнце. В конце улицы дю-Гро-Грес, на бульваре дю-Гавр, Осокин увидел беженцев: из-за углового дома появлялись одна за другой крестьянские телеги, тракторы, автомобили, ручные повозки, фигуры людей, согнувшихся под тяжестью узлов или толкавших перед собой детские коляски, из которых мыльными пузырями выпирали разноцветные перины.
В утреннем свете, несмотря на тревожный, необыкновенный туман, поток беженцев уже не вызывал тревоги. Осокин посмотрел на сквер, расположенный по ту сторону улицы. Ветки платана широкими листьями почти совсем закрыли огромную рекламу, нарисованную на глухой стене многоэтажного дома. «Будущим летом, — подумал Осокин, — платан, пожалуй, закроет всю рекламу. Если только французы по дурацкой своей привычке не отпилят у него ветки».
Осокин начал медленно одеваться. Его клонило ко сну, но он знал, что стоит ему только лечь в постель, как сон исчезнет бесследно. Впереди открывался огромный, бессмысленный день; только к четырем часам ему предстояло идти на завод. Бреясь, он заметил, что за последнее время сильно поседели виски. «Старею. Тридцать семь лет. И физиономия такая, точно у меня больная печень…» В мысли о старости было что-то успокоительное и даже приятное, как будто эта мысль несла в себе разрешение всего того, что оставалось для него до сих пор неразрешенным, ответ на неясные и все же надоедливые вопросы, мучившие его последнее время.
Угловое бистро, где он по утрам пил кофе, оказалось закрытым. Около жалюзи, опущенных до земли, сидели беженцы. Молодая женщина в каракулевом пальто, уже давно вышедшем из моды и совершенно нелепом в июне, поила младенца из рожка. Пятилетняя девочка сидела рядом, уставившись черными неподвижными глазами в лицо матери. В руках она держала новенького плюшевого медведя — вероятно, последний подарок, полученный перед уходом из дому.
То, что кофе пришлось пить в другом бистро, которое Осокин не любил, его разозлило. Дожевывая на улице сухой вчерашний рогалик, он внезапно решил поехать на велосипеде в город: «Все-таки веселее, чем сидеть дома». По дороге он заглянул в ворота кладбища, окруженного высокой каменной стеной. Кладбище было новое, скучное, без деревьев, и трудно было разобрать, где оно кончалось и где начинался пустырь, усеянный островерхими, похожими на могилы кучами мусора. Недалеко от ворот виднелись две большие воронки — следы бомбардировки. В одной из воронок Осокин увидел полузасыпанный землею серый гроб. Солнце поднялось уже высоко, и туман начал понемногу рассеиваться.
Когда через полчаса Осокин доехал до Порт-Майо, туман рассеялся совершенно, но небо заволокло тучами. На авеню де Гранд-з-Арме поток беженцев почти сразу рассасывался — большинство сворачивало на Внешние бульвары и в боковые улицы, главные артерии города оставались сравнительно пустыми. Когда Осокин выехал на площадь Этуаль и перед ним открылась уходящая вниз воздушная перспектива Елисейских Полей, началась сильная стрельба зениток. Осокин слез с велосипеда и поднял голову. В сером небе высоко, под самыми облаками, он увидел легкие розы взрывов, распускавшиеся одна за другою. Между разрывами скользили еле различимые глазом прозрачные тени немецких самолетов. «Почему не воют сирены? — подумал Осокин. — Впрочем, так лучше, спокойнее. Вероятно, это разведка». Вскоре самолеты скрылись в облаках, и зенитки замолкли.
Париж был почти безлюден и по-особенному прекрасен и нежен: покинутый, предоставленный самому себе, печальный и спокойный. На перекрестках торчали привычные фигуры полицейских, изнывавших от безделья. Большинство магазинов было закрыто, и опущенные железные шторы напоминали о воскресном утре. Такси почти совершенно исчезли. Изредка появлялись частные автомобили, нагруженные всевозможными тюками; они отличались друг от друга цветом и узором матрасов, привязанных к крышкам и похожих на толстые лепешки. Переехав Плас де-ля Конкорд, Осокин слез с велосипеда и вошел в Тюильри. Около круглого бассейна он встретил старика на костылях, с трудом волочившего парализованные, несгибающиеся ноги. Старик двигался маленькими быстрыми шажками, почти вприпрыжку, трясясь всем телом. Пройдя несколько метров, он останавливался и долго сосредоточенно отдыхал. В такт его шажкам нелепо раскачивалась противогазная сумка, висевшая сбоку. Осокин долго следил за судорожными движениями старика. На несколько минут выглянуло солнце, осветив пустынные аллеи Тюильри. Теперь старик двигался по дорожке, пересеченной тенями деревьев, как по лестнице, отдыхая на каждой ступеньке. Наконец он скрылся за поворотом.
Осокин уселся на каменной скамейке. В нескольких шагах от него подрались два воробья: нахохлившись, распушив маленькие крылья, они грозно наскакивали друг на друга, отчаянно ругаясь на своем звонком языке. Непривычная тишина Парижа, нарушавшаяся только чириканьем воробьев и глухими раскатами далекой канонады, начала обволакивать Осокина, и он задремал, уткнувшись лбом в твердое велосипедное седло.
Сон, приснившийся ему; был очень неприятен, и по-своему, по-сонному, удивительно логичен и последователен: он увидел трюм парохода, но не тот, в котором он провалялся десять дней в тифу во время бегства из Крыма с остатками врангелевской армии, а совершенно особенный, широкий, пустой, с большими прямоугольниками продолговатых окон, напоминавший больничную палату, откуда вынесли все кровати. По железному гулкому полу, повинуясь морской качке, катались пустые гильзы трехдюймовок. «Вольноопределяющийся Осокин, подтянитесь! — раздался голос взводного. — Вы на часах стоите, а не играете в бабки!» Осокин хотел повернуться в ту сторону, откуда раздался голос, и не мог. Тогда он взял голову руками и повернул, как поворачивают гайку английским ключом. Но вместо взводного он увидел широкоскулое лицо красноармейца. Козырек мятого картуза прикрывал на лбу огнестрельную рану. Эту рану Осокин увидел сквозь козырек, близко, у самых глаз. Трюм, гильзы, прямоугольники окон — все исчезло. На сером, изрезанном морщинами лбу чернела запекшаяся кровь… «Я давно это знаю, — подумал Осокин. — Я потерял право на жизнь. Давно уже».
Он очнулся от звука шагов за его спиной. Скрип гравия сливался е пением птиц, и Осокин услышал женский, приглушенный волнением голос:
— О, как я тебя люблю!
Он обернулся — по аллее, крепко обнявшись, мешая друг другу двигаться, медленно проходили двое. Женщина была совсем маленькая, игрушечная и смотрела на своего спутника снизу, подняв кверху розовый круглый подбородок.
«Однако, вероятно, уже поздно», — подумал Осокин. С трудом разогнув затекшие, непослушные ноги, он направился в сторону Лувра. По дороге он вспомнил, как несколько лет назад, вот в такое же утро, он был в Тюильри на велосипедных гонках. Он взобрался тогда на дерево, откуда был виден кусок дорожки к бассейну, вокруг которого один за другим, пригибаясь, пролетали гонщики. Их цветные спортивные фуфайки мелькали между ветками деревьев, издали они были похожи на быстрых бескрылых птиц. Сад был заполнен парижской праздничной толпой, подбадривавшей гонщиков возгласами, громко выкрикивавшей имена фаворитов. «Кто тогда выиграл гонку? Лоран? Нет, Лоран на десятом круге упал и сломал колесо. Аршамбо? Аршамбо был третьим». Осокин никак не мог вспомнить имени победителя, и это раздосадовало его. Рассеянно он огляделся вокруг. Припомнившийся ему Тюильри и тот Тюильри, который он видел — пустой и безмолвный, — были настолько не похожи друг на друга, что у него слегка закружилась голова. «Сейчас война, немцы переходят Уазу, а я черт знает о чем думаю». Осокин вышел на набережную Сены около Лувра и, несмотря на ранний еще час, решил пообедать.