…Динамит Осокин привез уже поздно вечером. Последние километры были особенно тяжелыми: поднялся ветер и дул резкими порывами, затрудняя движение. Темнота перед глазами стояла стеной до самого неба. Пока дорога была окаймлена вязами, еще можно было догадаться о верном направлении, но когда между Сен-Пьером и Сен-Дени она потянулась прямою стрелой между полями, уже ничего нельзя было разобрать во мраке, и Осокин вместе со своим велосипедом не раз оказывался в канаве. Динамит его не беспокоил, но пакетик с запалами, привязанный под седлом, вспоминался каждый раз, когда переднее колесо велосипеда резко уходило вниз и Осокин, каким-то чудом сохраняя равновесие, скатывался на дно широкой канавы.
Уже перед самым Сен-Дени его остановил немецкий солдат, ехавший навстречу на покрытой брезентом обозной телеге. Солдат осветил ручным электрическим фонарем Осокина в момент, когда тот чуть было не въехал прямо в упряжь между мордами запряженных парой лошадей. Так как и телега, и Осокин двигались медленно, то все обошлось благополучно. Солдат слез с высоких козел и подошел к Осокину. Луч света ударил Осокину прямо в глаза.
— Eier, hast du keine Eier? (Яйца, нет ли у тебя яиц?)
От говорившего сильно несло винным перегаром. Вопрос был настолько неожиданным, что Осокин, продолжавший думать о запалах и динамите, не сразу понял, что от него хотят.
— Keine, keine Eier. (Нет никаких яиц.) У меня только немного картошки…
— Kartoffel. — Луч скользнул по мешку, привязанному сзади велосипеда. — Картофель… — Солдат был явно разочарован. — Но мне нужны яйца… Я заплачу полтораста марок за дюжину…
— Нет у меня яиц.
Солдат — теперь Осокин успел разглядеть, что это был солдат в такой же фуражке с длинным козырьком, как и у того — осветил фонарем подножку телеги и полез назад на козлы. Он был сильно пьян и, влезая, продолжал бормотать себе под нос о яйцах, о том, что он готов заплатить, а если ему не продадут, то он просто возьмет.
Da wirst du kein Geld bekommen (Тогда ты не получишь никаких денег), — сказал он, усаживаясь на козлах и потушив фонарь, отчего тьма, еще более густая и непроницаемая, окружила Осокина.
Осокин больше не садился на велосипед и дошел до Сен-Дени пешком — оставалось каких-нибудь километра два.
— Хорошо, что ты привез динамит, — сказал Фред, когда Осокин вместе с велосипедом ввалился в столовую, — да боюсь, что мы поспешили. Не выходит что— то у отца Жана. Ничего, подождем. А динамит… Куда бы нам его спрятать? Нельзя же в землю зарывать — отсыреет.
Лучше подвала, где ты ночевал, пожалуй, ничего не придумаешь. Завтра сообразим, как его там спрятать.
Осокин эту ночь спал крепко, но проснулся рано и сразу же, как от толчка, будто потрясли за плечо. Стараясь не разбудить Лизу, в темноте оделся. Ставни уже были окружены светлой полоской.
С рассветом на остров опустился туман — деревья, дома, улица были покрыты ровной, медленно светлеющей мглою. Воздух был неподвижен; необыкновенная тишина вместе с туманом опустилась на остров. Осокин взял в сарае мотыгу, нашарил двухкилограммовую гирю — еще несколько раз в сарае он помахал сверху вниз, стараясь приспособить руку, и пошел на Дикое поле.
Почти ощупью он двигался знакомой дорогой — вот высокий забор соседнего сада, вот стена дома командана Сабуа, вот аптека, проселочная дорога, зарастающая кустами ежевики, и за полем с сухими стеблями кукурузы — маленький дом, окруженный яблонями, — «Шепот ветров». А вот и его Дикое поле. Уже половина поля была вскопана, на другой виднелись неровные грядки от выкопанной осенью картошки. «Надо спешить — через две недели пора сеять кукурузу. Все двадцать аров засею кукурузой. Осенью можно будет купить поросенка. У меня будет собственная свинья, тогда мне не нужно будет выпрашивать сало. Впрочем, вот Делавуа сам дал мне целую миску с вытопленным салом и отказался взять деньги. Сказал: «За вас уже русские заплатили». Русские. Сталинград. Весна. Распутица остановит русское наступление. На этот раз действительно — распутица». Осокин думал вполне спокойно и, казалось бы, совершенно логично, но когда впоследствии он припоминал это утро, то не мог вспомнить ни одной связной мысли. Три часа он работал на поле, повернувшись лицом к домику и не спуская с него глаз.
В десятом часу из домика вышел последний солдат. Немец в кепке с длинным козырьком должен был остаться один. Впрочем, Осокин не был в этом уверен — вышло пять человек, столько, сколько он насчитал через окно позавчера. Но, может быть, есть еще кто-нибудь кроме того в этом домике? Ждать Осокин больше не мог. Воткнув мотыгу в землю, он огляделся вокруг. Туман не поднялся, даже, пожалуй, еще больше сгустился. Кроме домика, находившегося шагах в двадцати, ничего не было видно. Только иногда в белесом море, окружавшем Осокина, происходило странное движение, и вдруг появлялись, как будто выныривая на поверхность, или растрепанные ветрами редкие кусты тамариска, или засохшие стебли кукурузы на соседнем поле.
Осокин подошел к домику. Прислушался. И уже было взялся за дверную ручку, когда сквозь дверь услышал звук голосов. Он соскочил с невысокого крыльца и в два прыжка оказался за углом. Из домика вышел и, не оглядываясь, двинулся в сторону Сен-Дени высокий радист. Шел он, крепко печатая каблук, как будто маршируя. «Вот еще один сумасшедший, — подумал Осокин, — маршировать для собственного удовольствия! Ведь его никто не видит…»
Задерживая дыхание, он снова поднялся на крыльцо и прислушался. Нет, все тихо. Осокин нажал на дверную ручку. Дверь не поддавалась. «Неужели заперта?» Он нажал сильнее, левой рукой: в правой он сжимал гирю. Наконец, скрипнув, дверь подалась. Осокин быстро осмотрел комнату — ту самую, которую он видел позавчера в окно. За столом, спиною к нему, сидел тот. На затылке белела ровная, словно выбритая лысина. Услышав, что дверь открывается, солдат повернул голову. В руках у немца был кухонный нож — он чистил картошку.
— Mench, was willst du? (Человек, чего тебе надо?) — спросил немец, поднимаясь из-за стола. — left habe kein Brot. (У меня нет хлеба.)
Осокин молчал. Несмотря на то, что в комнате был полумрак, он рассмотрел лицо немца — худое, скучное, никакое. Не лицо, а так, жеваный хлеб. Из-под носа торчали рыжие усики.
— Ich habe kein Brot, — повторил немец, положив кухонный нож на стол и вытирая руки передником.
Осокин молчал. С трудом отдирая прилипшие к полу деревянные ноги, он вплотную, на цыпочках, подошел к немцу. Несколько секунд они смотрели не отрываясь друг на друга. Немец начал пятиться, и Осокин увидел, как он открывает рот. «Сейчас закричит», — подумал он и поспешно, хриплым и срывающимся голосом выдавил несколько слов:
— Ich will kein Brot! (Я не хочу хлеба!)
Немец остановился, немного откинувшись назад, и по-прежнему, не отрываясь смотрел Осокину в глаза.
Это было очень трудно; казалось, Осокину нужно было разорвать веревку, связывавшую его. Он глубоко вздохнул и быстро, изо всей силы, ударил немца в висок. Осокин не зажмуривал глаз и, вероятно, даже не мигал в эти секунды. Пока он ударял, немец стоял все так же, не двигаясь, не поднимая рук для защиты, только в момент удара сильно втянул в плечи свою длинную худую шею. Удар пришелся наискось, и самого удара Осокин не услышал — он увидел только, как немец, откачнулся в сторону и упал, беззвучно стукнувшись затылком о доски пола. Левая рука немецкого солдата неестественно подвернулась, а правая далеко откинулась в сторону.
Осокин нагнулся над лежавшим на полу вытянувшимся телом. Тот лежал неподвижно, странной гримасой приоткрывая желтые неровные зубы. «Я его не убил», — подумал Осокин и снова поднял гирю. «Нет, я так не могу». Осокин сунул гирю в карман. «Я так не могу». Растерянно он выпрямился во весь рост. Немец продолжал лежать неподвижно. «Я так не могу», — в третий раз проговорил Осокин про себя. Он уже начал пятиться к двери точно так же, как несколько секунд перед тем пятился от него немец, когда на вешалке, рядом с солдатским кителем, он увидел солдатский пояс с бляхой и рыжей, совсем новенькой револьверной кобурой. Около вешалки висел портрет Гитлера.