кретарша, когда надо срочно что-то подслушать), весь этот булыжный материал сваливается в одну остроконечную кучу, которая непреодолимым препятствием встает на пути обыкновенного странника. Этот агрегат она надолго запускает и в тех случаях, когда философствующие ученики являются к ней (помимо прочих), чтобы понежиться здесь. Может статься, кто-то из них обронит слово, которое поможет обрести хребет ее стихотворению. Кто-то из этих мыслителей-первоклашек, на каждом из которых — своя этикетка. Для этого их сюда и приглашают. А еще — потому что они молодые, и значит — другие. Пожилая женщина хотела бы, во-первых, научиться понимать мир, прежде чем ей придется упокоиться в земле, под ним, и, во-вторых, соорудить строго секретное заявление о себе в модном цвете под названием искусство. Во время вечерней трапезы философов она садится во главе стола. Она осознанно выставляет себя на посмешище. А они только смеются, и всё! Философы, эти непоседы, ненадолго прерываются, а потом с новой энергией принимаются за еду и питье. Наука, прежде всего наука о природе, — это вторая и по большей части надежно замаскированная нога, на которую каждый день опирается госпожа Айххольцер. Эта нога у нее часто подгибается. Она ведь пока еще всеми своими ногами-корнями вросла в жизнь и со всех сторон окружена одной только жизнью. Эти молодые люди, читатели и ученики знаменитого философа, все что можно изучили в Венском университете — этом страшном месте. Наглые обманы и подмены (вывихи абсолютной истины!), которые им там вбили в голову, окончательно свернули им мозги набекрень. Заученные утверждения до сих плесневеют у них в теле. Сложив руки, словно мертвецы, возлежат они в своих специальных областях. С быстротой молнии, пробежавшей по воде, завершили эти молодые люди свое университетское образование и покончили с этим, получив хороший персональный результат. Усталые и отягощенные жизнью, приезжают они сюда, чтобы наполнить свое нутро. Они позорят свою хозяйку. А потом уходят прочь как ни в чем не бывало. Они входят в этот дом и выходят их него среди ночи, и ничего путного им в голову не приходит. Старая поэтесса очень ценит естественное вечернее затемнение (ночь), потому что в это время ее никто не видит и она может свободно выпускать в атмосферу клубящиеся облака своих произведений, не опасаясь, что ее засмеют. Бросает эти крохотные художественные бомбочки. Устраивает поэтическое землетрясение. Искусство воняет, да-да, воняет! И жестоко к тем, кто к нему прислушивается. Пожилая дама украдкой следит за жаркой волной в собственном теле. Как существо некоего вида она еще жива — кто бы мог предполагать. Кто, кроме нее, осмелится такое утверждать. Ей приходится ощущать всё как в замедленной съемке, и это чувство ее всегда сопровождает. Итак, она была когда-то любовницей знаменитого философа, это было как отпуск, проведенный в конюшне, которую никогда не чистят. Вдвоем пешком — в Венский лес! Лицо его теперь тоже мертво, эдакая витрина пропыленного магазина. Все товары давно проданы. Все сроки исполнения обязательств давно прошли. Его стальное мышление быстро довело ее тогда до духовного банкротства, прежде чем она научилась вытаскивать хорошие идеи из своей черепушки. Его, в отличие от нее, сегодня действительно каждый знает! Поэтому она упорно хочет добиться, чтобы и ее знал всякий встречный-поперечный. Она была тогда молода, а философ — стар. Вот так и бывает между мужчиной и женщиной: это единственная непостижимая тайна в бюрократических глубинах. Каждый из них по многу раз за жизнь превращается в свою противополояшость. Им никогда не образовать вместе одно горное плато или хотя бы один общий ручеек, текущий вдоль дороги. Его мысли хранятся теперь в книгах. Какая польза ей сегодня от того, что тогда она была моложе? Различие полностью стерлось. Она же ни в каких книгах не хранится, она лишь сохраняется под стеклянным колпаком, из-под которого она не имеет права выбрасывать никаких твердых предметов (при попытке приукрасить биографию — осторожно!). Где сегодня прекрасное юное тело, которое у нее отняли обманом, ибо она выбрала не тело, а дух — этот фантом? Пусть придет лесоруб, и тогда пошатнется лесенка под его ногой. Ценность философов может только возрасти, при условии, что они не будут слишком рано забыты. С этой женщиной дело обстоит не так. Даже, скажем честно, с ней всё наоборот. Поездки на природу, которые философ совершал вместе с нею, когда еще был в состоянии: ей находилось уютное местечко в походной сумке его образованности. Ее же собственная сумочка с впечатлениями болталась у нее на шее, больно ударяя по груди. И все они были об одном и том же: об искусстве и культуре. В Италии непременно надо купить красивые туфли, ведь это тоже культура! Поверьте! Искусством это назвать нельзя, потому что философ платил за них деньги. Быть цирковым акробатом, но, находясь на ковре, сохранять красоту — вот это желательно. Уже тогда, непрерывно преследуемая светом его ночника, она начала писать стихи. Таков был ее план. От смеха у него аж кости скелета разъехались под кожей. Она не должна была превышать его планку. С годами этот человек начал осыпать ее все более обидными оскорблениями. Ассистенты уже тогда стояли у него за спиной, тоже всегда готовые разразиться невероятным хохотом. Представители живого мертвеца, с картонными чемоданчиками образцов — всё сплошь дешевые побрякушки. Во всяком случае, многие из французов-философов и сегодня с удовольствием живут в своих зверинцах с мягкой обивкой. Могут фокусы показывать, искусственные цветы мастерить, свистят, словно сурки на альпийском лугу. Сидя за столом, могут прихлопывать мух на пластиковой скатерти. Вот так поспешно пересекают они действительность, скользя на коньках Его мыслей. Сами они никогда бы этого не смогли! Те немногие, кто знал эту женщину еще тогда, а теперь до сих пор ездит к ней на гору: господи, один только недисциплинированный грай их голосов чего стоит! Видя пожилую даму, они с почтением умолкают. В пятьдесят ее еще, собственно говоря, можно было назвать молодой, не то что сегодня, сейчас ведь ей уже за семьдесят. Столько же было тогда ее философу! Тогда он продвинулся уже гораздо дальше, чем она сейчас. Об этом стоило бы по крайней мере слегка призадуматься. Ее неведение и сегодня (причем в таких сложных жизненных вопросах) — как гладкая поверхность жидкого мыла на ее пути. Как бы ей хотелось, чтобы ее плавно и благостно подвели к новым идеям и новым замыслам, говорит она. Обрести благосостояние благодаря стихам! Многочисленные анонимные страницы свидетельствуют о том, что некий философ очень сожалел, что был знаком с нею. Эдакая коровища в посудном шкафу его желаний. В изящной упряжи его желаний. Пусть отправляется в свое стойло! И пусть сено жует, а не всякую чушь перемалывает! В ее записях он обрисован грубейшим образом. В основном — в стихотворной форме. В ее так называемой памятной книжице, и в этом — вся она: уменьшенная версия самой себя. Он же так и остался великим. Так говорят о нем официально бесчинствующие организации! И тут у нее появилась идея демократизировать поток его сознания путем бумагописания, с помощью пишущей машинки. Обращаясь ко всем! Во всяком случае, она сохранила то, что он говорил, с целью затемнения и оглупления сказанного (чтобы всех озадачить). Тогда она вела записи от руки, без машинки. Всё кое-как неправильно слепила, неровно склеила — и получилась книжечка про него. Издав ее, издатель совершил преступление. Она повисла на словах философа, как дополнительный столик, приставленный к общему обеденному столу. Он был основным горячим блюдом. Она была его плотью. Этот раз был единственным, когда философ говорил сквозь ее пишущую машинку, и это оказались пошлые, расхожие истины. Машинопись, в принципе, может соединять мысли разных людей, в том числе и верноподданных, но пишущей машинке гораздо приятнее распространять мысли властителей всего мыслимого. Это злокачественное книговидное растение (единственное среди ее недосочинений) тысячи раз пытались вырвать у нее из рук. Воспоминания, пусть даже очень пристрастные, кое-чего стоят. Но только ради бога не в стихотворной форме, если можно! Его цитаты были грозными тучами, нависшими над культурным ландшафтом, в любую минуту они могли пролиться над невинными, которые сами-то никогда не додумали бы ни одной мысли до конца за рамками телеэкрана. Она придумала месть особого рода: каждый крик ярости, направленный против философа, должен был пройти сквозь пресс ее техники свободной рифмовки (ее собственное изобретение). Она почти точно знала, что он подразумевал под своими мыслями. Она выклевала мысли из его мозгов и припечатала их машинкой, бедняжка. Считает, что теперь стала бессмертной благодаря ему, а сама занимается плагиатом. Он вовремя умер, иначе ему пришлось бы отстегать ее ремнем. Ассистенты в восхищении молчали. Они бы и сегодня не решились вот так возить по полу своих собственных женщин. Они всегда были только вспомогательным звеном. Толпа ждет от нее живого знака, доказательства того, что она жива, фантазирует пожилая дама. Взахлеб пишет она стихи о природе и о том, что наш философ мог неожиданно подумать в этой связи. Она окружает себя природой, точно так же, как философ когда-то окружал себя ею. Одна она ничего собой не представляет, ей всегда нужен был кто-нибудь, с кем можно поболтать. Ее бывший возлюбленный покорил целые континенты своими мыслями, их липкие нити долетели аж до Японии. И что-то там такое основали, какую-то школу высокомерия. Да, многие вознеслись высоко благодаря его мыслям. Одно он знал совершенно точно: все неясно и необъяснимо. (В противоположность ему Витгенштейн ясен, как все планеты, следующие строго по своим орбитам.) Да. Его существо никого не смогло привлечь на свою сторону. Издания его трудов выходят одно за другим, его идеи преподают в университете. Его слова воспроизводятся с помощью технических средств и знакомы всем — вплоть до специфики произнесения отдельных слогов. Как собака, которая со страстью вырывает пучки травы, стачивая себе при этом зубы. Его слова ценили на вес золота. Слова пожилой дамы ценны только тем, что она может сказать о философе. Он — результат ее жизни, которому она может теперь аккомпанировать на губной гармонике своей речи — пронзительно и фальшиво. Ассистенты приезжают и высмеивают ее пьяными голосами. Все, что касается ее, словно и не происходило. Пребывая у этой пожилой дамы, они могут отключить свои собственные мысли или заставить их пробуксовывать в пустоте. Здесь им нет нужды тратить энергию, здесь они закачивают ее внутрь. Они смотрят на госпожу Айххольцер, и запретное искоса поглядывает на них, стружь из ее глаз. Она была и остается тварью Божьей, и это всякий знает, она — беспорядочное нагромождение органов, слепленных из плоти. Некоторые из них ущербны. Философ для нее и сегодня повод к ее убогому существованию. Она трусливо лжет, что понимает его труды. Она пытается соединить вещи несовместные, к которым человеку все же прикасаться не дозволено, ибо: а вдруг так и должно быть? Она была его декоративным растением. Для вида она позволяет жующим ассистентам толковать работы мастера, выслушивая их простую, словно вышивка на одеяле, незамысловатую версию. Они, в свою очередь, получают от нее практические советы по жизненно важным вопросам, она берет на себя опеку над ними. Сгорая от ревности, словно для того чтобы не угасало желание жить, эта женщина энергично обрушивается на каждый надвигающийся брачный кризис в их рядах и при необходимости гасит его собственным телом. Она — настоящий рупор для оглашения деклараций. Протискивается в чужие судьбы и вбивает в них клин. Ее единственная радость: разведывательные полеты в засиженные мухами человеческие утолки, куда никто никогда не наведывался. Людям в лицо надо сказать, как они себя ведут. Она знает, как надо обращаться с женщинами, потому что она сама — женщина, и никаких других женщин знать не хочет. Как и в жизни, здесь она полное предпочтение отдает мужчинам, благодаря которым она записывает свои маленькие мыслишки на скрытый магнитофон. Женщины к ней не приезжают. Она — тайная медсестра, ее диплом висит в доме, на гвозде. Философы слушают ее, они не хотят больше быть боковыми галереями (или приставными столиками) возле покойного мастера, они хотят получить собственную должность. В университете. Или пан, или пропал. Добиться этого вы должны так-то и так-то, говорит пожилая дама. Она формулирует правило жизни, однако сама ему не следует. Завтра она собирается заманить лесоруба в любовную ловушку, а сегодня рассказывает гостям, как избежать ловушки, которую может устроить женщина, пока мужчина еще не всё выучил-защитил-сообразил. Эта женщина и вправду как большая квартира, где чего только нет, — она столько знает, причем всё испытала на собственной шкуре, что особенно ценно. Как же она заманит лесоруба, человека, чуждого культуры и ее грубых шуток, почти не умеющего писать, на свой диванчик? Может быть, развлечения ради, ей выбрать вариант полной бессловесности (беспомощный, полумертвый — вот так выглядит этот человек, он словно шкура убитой собаки): наконец-то, спасибо, нормально? Лесоруб думает как в замедленной съемке, а ест со скоростью ветра, глядя прямо перед собой. Ассистенты умеют делать и то и другое с одинаковой скоростью. Эти кудрявые головы, эти белокурые шевелюры, под которыми копошатся мозговые извилины: сожженная бумага. В нужное время извилины у них как следует заклинит, во имя их же собственной безопасности, чтобы их не стошнило, когда они сломя голову порулят вниз, в долину. Ассистенты расходятся вовсю, и это для того, чтобы в своем бывшем учителе они научились видеть человека. Старая женщина хочет в будущем видеть рядом с собой только одного человека: лесоруба. Она хочет принадлежать целиком только ему одному. А он должен принадлежать только ей! Она любит его как женщина. Она презирает его как мыслящее существо, каковым он не является. Он настолько безрассуден, что не хочет довериться ей. На лице у него ничего не написано, он неописуем, и его никогда никто не станет описывать. Он просто есть. Ни больше, ни меньше. Старуха закладывает умершие яйца своих мыслей в живую плоть ассистентов, теперь ни одна гусеница наружу не выберется. И теперь у нее одно желание: найти покой в молодом лесорубе, пока она еще на это способна. Спасибо. Ассистенты тем временем говорят всякие гадости друг о друге, как только кого-нибудь из них в данный момент нет в доме. Жилы у них на шее и на руках вздуваются от зависти и злобы. Некоторые из них уже готовятся занять плановые должности и планируют всякие университетские дела, другие пока находятся в поиске и борются против несправедливых правил, словно мертвецы в День всех святых против собственных могил, потому что не они сами их себе вырыли. Она теперь что-то вроде вдовы знаменитого философа, дерзко думает она, и поэтому принадлежит всему миру! Она — ходячий анекдот. В мужчин она верит, женщинам не доверяет, ибо знает, кто она: женщина, и женщиной суждено ей остаться. Женщины в ее глазах чужды науки, как чужд ее Господь, которому, по крайней мере, объяснять ничего не приходится. У старой женщины — мощное телосложение, и всё от полного неведения. Размышления не смогли сделать ее фигуру тоньше. Она и сегодня терпеливо верит в то, что проповедовал философ, она верит в это как в воздух, без которого не может обойтись. Вот так и бывает с философскими размышлениями: ты слишком поздно замечаешь, что тебе чего-то не хватает. Но мысли ее философа и не были для нее предназначены. Философ частенько задирал ей юбку и хватал за ноги, мучаясь невыносимой болью. Она и сейчас может составить антологию боли. Пусть лесоруб изволит ей послужить. Ей кажется, она это заслужила. Бывают редкие моменты, когда она, охваченная гневом, бросает в лицо этим паразитирующим философам, которые вконец распожались, приказ убираться вон, освободить ее дом и ее мозги. Они всегда добродушно смеются (эти раздутые опухоли!) и остаются. Берут у нее взаймы много денег. Пока учитель был жив, она была с ними любезна ровно настолько, чтобы эти умники в шляпах не уезжали сразу, и тогда ночевали они, видимо, прикрывшись этими самыми шляпами. Деньги она им взаймы частенько дает. И только искусство поэзии принадлежит ей целиком и полностью. Она не желает больше оставаться женской слушающей аудиторией, она хочет сама выступить с чем-то, что сохранится надолго, но ассистенты дают отмашку платочками и отвлекают ее. Айххольцерша — это женский вариант ее фамилии. Их интересует другое: они хотят посмотреть на специфически женские процедуры, чтобы потом применить эти знания при общении со своими немецкими, голландскими или скандинавскими подружками, когда вернутся домой. Философ был, как это обычно называют, нордическим мыслителем, верным слугой своего господина, он снискал нелюбовь лишь немногих. И то, что довелось узнать этой даме, находясь под старчес