Выбрать главу

Вот и сидели два брата, не знающие, зачем Бог связал их родством. Сидели почти валетом — левое плечо к левому плечу; один глядит на север, в стену, другой на юг, в окно. Младший чувствовал себя неуютно и виновато — ясно понял, что и двух месяцев в деревне не проживет и куда-нибудь уедет. Куда — пока неизвестно. Но точно, точно надо будет ехать. Что же старший? Старший рассказывал.

Февраль-март 1917-го. В те злополучные дни, рассказывал брат, его постоянно не бывало дома. Он не уточнил, чем занимался; было лишь вскользь упомянуто: часто ездил в Ростов и Новочеркасск. После одной из таких поездок Матвей вернулся домой, прошел по еще старому (иначе говоря, отличному или «фамильному») паркету, позвякивая шпорами, в свой старый кабинет, обклеенный еще зелеными обоями. Сестра, будучи уже прелестной семнадцатилетней барышней, сидела перед старым (стало быть, отличным) камином (ныне же камина, понятное дело, не было) в кабинете брата и тихо плакала. Было уже пятое или шестое марта, Матвей мучился тихо, а сестра просто плакала. Они не разговаривали о случившемся, не осуждали Государя за отречение, не обвиняли Родзянку, Алексеева или Шульгина за предательство и провокацию, не радовались новой свободной России, как таганрогская интеллигенция… Брат молча делал свои дела, сжимая порой кулаки до боли, сестра молча плакала.

— В те дни, — упомянул Матвей, — я понял, что служба моя и работа не нужны. Но я оставался на посту, как и ты оставался на нем.

— Где же ты служил?

— Позже, позже…

У камина, видя безмолвно плачущую сестру, Матвей обреченно похвалил Зубатова — тот сразу застрелился, узнав об отречении: ведь это не Государь от России отрекся, а Россия отреклась от него, захотела свободы монаршей милостью, захотела самоопределения, захотела отрезать себе слишком умную голову — «он в гору сам-десят тянет, а под гору миллионы тянут»… Они ничего не обсуждали, ничего не говорили, они молчали.

Матвей, как оказывается, выписавший из Британии в еще 1915 году архангельским портом несколько ящиков скотча, налил этот странный напиток далеких шотландцев и сестре — та выпила глоточками, на мгновение сорвалась на рев, но почти сразу страдание ее, тайное и сокровенное, выхлестнулось наружу. Стало страдание громким. Из нее вырвалось все — и крик, и ненависть, и глубокая мука — Матвей удивился, почему же у этой провинциальной девочки, не очень разговорчивой, не очень, быть может, образованной (укор братьям), не очень… Брат сбился в этом моменте своего рассказа и захотел отвернуться еще дальше, но сидеть совсем затылком к Михаилу было бы уже фантасмагорично невежливо.

Матвей удивился тогда, откуда у этой девочки такое понимание России. Что здесь, в плохонькой старенькой усадьбе, среди полу-украинской деревни заставляло ее верить в монархию. Брат глянул тогда, в марте, в окно, увидел свою худую землю, увидел крестьянина в коричневом тулупе, везущего на повозке дрова и все время чесавшего верхнюю губу. Крестьянин был стар, вокруг не было ни души; потому он, оглядевшись, снял шапку долой и поклонился на старый господский дом. А вскоре скрылся за деревьями. Неужели в этом поклоне была Россия? Была, была, когда-то и в нем была…

Недаром и Вандея началась не абы где, а среди крестьян и сельской аристократии. Быть может, сама земля вопиет о монархе?

Жандармы исчезли, полиция становилась милицией. Куда ни посмотри — комиссары, комиссары, комиссары. Военные комиссары, комиссары продовольственные, комиссары земские, губернские и уездные, комиссары Временного правительства стали вдруг всем — но на деле не были ничем. Все лето сидел старший брат Геневский в усадьбе и молча, расправляя усы, смотрел, как крестьяне забирают оставшуюся его землю. Земли он не жалел, он бы и картины и вазы отдал, если бы их не разодрали и не побили прямо на крыльце. Матвей с высокой головой, с руками даже не за спиной, а где-то за лопатками, в своей отставной форме смотрел на крестьян. Те к нему не подходили, но пытались грозиться, проходя мимо; грозы их не то чтобы ломались о стан Геневского, но улетучивались в воздухе, не долетая. Некоторые крестьяне видели его грозную, смотрящую прямо в небо фигуру и слова их оставались у них же в глотках; другие вовсе не видели в старшем Геневском угрозы и модной «классовой» вражды (честно скажем, помещиком в прямом смысле Геневский никогда не был). Кто-то иногда и шапку снимал. Жил так Матвей все лето, покупая все дорожающий хлеб на свое оставшееся жалование, жил, пока не настала пора Украинской Народной Республики. Тут вам, пожалуйста, так сказать, пожалуйте: погромы, восстания, поместья горят, господа офицеры качаются по веткам. Тут бы старшему Геневскому и растеряться, но сосед его — Василий Дмитриевич, старый бывалый офицер и дворянин приличного вида и состояния — на свои деньги организовал крестьянские дружины, на свои деньги их вооружил и поставил защищать окружные деревни. Предложил защиту (к слову, совершенно безвозмездную) и Матвею Геневскому. Ему эта идея — простая и изящная, даже остроумная — показалась отличной. Он милостиво принял помощь и в благодарность отправил почти весь оставшийся скотч — восемь ящиков, все равно английский самогон ему не очень полюбился.