— Спасибо, я уже обедала, Глеб Николаевич.
— Но, может быть, так… слегка?
— Нет, благодарю.
Они входят в американское Казино, роскошное здание, построенное на прозрачных стеклянных сваях. Бесконечная терраса с воздушными колоннами выдается далеко в устье реки. Над нижним ярусом— еще три, переплетенных узорными арками, увенчанных причудливой никелевой крышей. Поднявшись на лифте, Корельский ведет Ариадну по верхней террасе на крыло площадки, висящее над самой водой, занимает свободный столик.
— Карточку, пожалуйста!
После долгих просьб Корельскому удается уговорить Ариадну съесть осетрины и выпить бокал шампанского.
Она сидит молча, смотрит вдаль, на виднеющееся у горизонта бледное море. А в памяти — вчерашние слова матери: «Он как будто и приличный человек, но не могу одного понять: на какие средства живет. Не на жалованье же профессора физиологии!» В самом деле: у него ведь свой автомобиль, аэроплан, огромная, по его словам, квартира, повар, несколько человек прислуги… И широкий образ жизни, слишком подчеркнутое презрение к деньгам.
— Еще бокал… Разрешите?
— Нет, нет…
— Я вас прошу… Ведь это не «Универсаль».. Настоящее, крымское.
— Вы знаете, я не люблю вина, Глеб Николаевич.
— За благополучный приезд… За Петербург. Да? Один глоток.
— Не могу. Достаточно.
— На всякий случай налью. Пусть стоит.
Корельский сегодня самоуверен и весел. Приказав подать кофе, наливает ей без спроса ликер, откидывается на спинку стула, часто пристально смотрит.
— Не могу, все-таки, разобрать вас, Ариадна Сергеевна, — многозначительно говорит он, потребовав вторую бутылку. — Ведь вы по натуре и очень добрая и удивительно женственная… А между тем — сколько упорства! Не думаете ли, что это влияние Германии?
— Не думаю.
Она слабо улыбается. Он рад, что вызвал улыбку, придвигает стул ближе.
— Сначала, когда с вами знакомишься, думаешь, что вы вполне взрослая, настоящая женщина. И серьезность всегда, и стремление быть положительной. А вот, когда присмотришься ближе, узнаешь, — ясно видишь, что просто ребенок. Настоящее дитя, еще совсем не проснувшееся.
— В самом деле?
Ариадна чуть презрительно щурится. Спокойно смотрит в узкие глаза на раскрасневшемся бритом лице.
— Владимир Иванович говорил о вас кое-что… — продолжает Корельский, на мгновение сделавшись задумчивым, как будто бы даже слегка недовольным. — Конечно, немного, он тоже достаточно скрытен… Но на основании его слов я думал, когда не был знаком, что вы гораздо шаблон-нее, примитивнее. Ведь в вас именно ценна эта своеобразная чистота духа, особенная брезгливость к житейской пошлости. Вы, в общем, еще не жили на земле, Ариадна Сергеевна. Все еще по-детски спите и грезите. Но зато тот, кто разбудит, — да! Тот будет действительно счастлив. Он будет богом. Ваше здоровье!
— Скажите, что это за вальс?
Ариадна показывает глазами в сторону оркестра. На лице — равнодушие. И Корельский с улыбкой отвечает, стараясь придать язвительность тону:
— Из старой оперетты «Электрификация». Нравится?
— Мелодично…
III
Ариадна вернулась не в духе. Открыв парадную дверь, услышала веселые голоса в столовой, осторожно направилась к спальне, стараясь пройти незамеченной.
— Адик, ты? Мы тебя ждем!
Пришлось выйти к гостям. Это были — генерал Горев и профессор Петровский, которых Ариадна помнила с детства. Горев пополнел, поседел, принял барский холеный вид. Петровский сильно постарел, осунулся, сгорбился. Но глаза под очками такие же добрые, ласковые. И бородка, как раньше, козлиная, только — седая.
— Узнаешь, Адик? Господа, помните мою маленькую дикарку? Познакомьтесь!
— Мы вот вспоминали наше беженское житье-бытье, — весело говорит генерал Ариадне. — Профессор — свое стекольное дело, а я чистку машины. Знатно работали!
— Да, было время… — сочувственно улыбается Ариадна. — Мамочка, дай я помогу.
Она садится за самовар, начинает хозяйничать. А профессор треплет бородку, говорит мечтательно, грустно:
— Что же… Положа руку на сердце, могу сказать — вспоминаю свою молодость всегда с удовольствием. Голодал-то я как! Холодал!.. А теперь — особая нежность к прошлому. Будто ты и не ты… Сейчас просто — обыватель, рядовой гражданин. А тогда что-то значительное. Важное. Хотя и стеколыцик.
— Это верно, профессор. Вот и я, например… Два года зимою и летом, помню, шинели с себя не снимал. Кое-где уже просвечивало это самое, в чем мать родила. А, между тем, как горд был! Ясно чувствовал, что все же не кто-нибудь я, а гвардии капитан! Вы сколько: много на стеклах-то своих вырабатывали?