Выбрать главу

«Я с удовольствием пошлю ваш мемуар с первым же миноносцем в Париж, — сказал Энно, — но только должен вас предупредить: меня вам убеждать незачем, так как я совершенно с вами согласен, а убедите ли вы тех там, в Париже, другой вопрос. Как бы дело не ограничилось доставлением им приятного чтения после завтрака. Но ведь не о литературе же вы заботитесь». И он обещал не только послать мемуар, но и использовать его в рапорте. Я ясно почувствовал, что «у них там в Париже» какие-то глубокие внутренние препятствия к пониманию, быть может, даже нежелание понимать, вследствие чего не только наш мемуар, не только Энно, но и сам Клемансо, который несомненно понимает, рискует остаться непонятым. И чем дальше я жил в Одессе, тем яснее и яснее становилась для меня природа этих внутренних препятствий.

Разговор перешел на местные одесские впечатления, и тут я испытал мучительное чувство стыда за своих соотечественников. Энно рассказал нам, как и почему была сдана Одесса. Оказалось, что ее было можно и должно защищать. Но одесским отрядом Добровольческой армии командовал недостойный и неспособный генерал. Вместо того, чтобы оказать сопротивление, он увел и укрыл весь свой отряд на пароходе добровольческого флота «Саратов», и город был сдан. Когда Энно потребовал у этого полководца объяснений его действий, тот отвечал: «Да, что же мне оставалось делать?». «Вы спрашиваете меня, что делать, — отвечал Энно, — выполнить ваш долг, генерал» и не подал ему руки на прощание.

«Вы знаете, — продолжал мой собеседник, — я предан России, я скоро вступлю в родство с ней (Энно в то время был женихом патриотически настроенной русской еврейки), это моя вторая родина.

Но этого эпизода постыдной сдачи Одессы я целиком французам не рассказываю. Если какой-либо французский генерал встретится с этим русским генералом, я вам ручаюсь, дело России проиграно — la cause de la Russie est perdue».

Мне было невероятно больно слушать этот рассказ. Но слушая, я все-гаки недоумевал. Да, русский генерал вел себя постыдно, но ведь вся его команда в шестьсот человек легко уместилась на одном пароходе. Что же делали в то время две тысячи французов да тысяча польских легионеров, им подчиненных, если цифра в шестьсот добровольцев признавалась вполне достаточной для защиты города?

Основательность этого моего недоумения получила через несколько дней полное подтверждение. Энно, видимо, получил из Парижа то разрешение приступить к решительным действиям, которого он добивался. «Завтра не будет зоны в Одессе, у нас будет весь город, русский город», — сказал он мне с радостным лицом.

Так и вышло. На другой день я был разбужен неистовой пальбой — ружейной и оружейной. Наши пушки палили у самой «Лондонской» гостиницы. К концу дня пальба стала удаляться и стихать, а на другой день она и вовсе прекратилась. Город был наш. Шестьсот добровольцев прогнали из Одессы три тысячи петлюровцев; в их рядах было лишь немного французских офицеров. Ранен был всего один француз на судне орудийным выстрелом. Зато добровольцы потеряли убитыми и ранеными треть своего состава — двести человек.

Честь Добровольческой армии была восстановлена благодаря смене недостойного генерала энергичным генералом Гришиным-Алмазовым. Французский генерал Бориус дал лестный отзыв о блестящем поведении доблестных русских офицеров. Но снова возникал вопрос: о чем же раньше думали французы, почему они дали посадить себя в калошу? Впоследствии, когда я присмотрелся к французским солдатам, я понял, в чем дело. Я видел солдата на часах, который приставил ружье к караульной будке и, скрестивши руки, около него прогуливался. Живо вспомнилось мне замечание русского извозчика курящим немецким часовым: у нас в русской армии бывало за это расстреливали.

И я не мог удержаться от мысли: победители немцев тоже чем-то подточены. Они просто-напросто «отвоевали», и никакими силами в мире нельзя заставить их после мировой войны начать новую войну, хотя бы и маленькую. Ибо и маленькая война для каждого может окончиться смертью. А перемирие было принято всеми этими измученными и уставшими людьми, как бесцельное обетование жизни. Кончилось царство смерти, теперь жизнь во что бы то ни стало и какой бы то ни было ценой, хотя бы для этого пришлось пожертвовать престижем Франции и кричать: да здравствуют большевики.