Выбрать главу

— Только вам могу открыть эту тайну.— Он нагнулся к ней и что-то прошептал ей на ухо.— Но учтите — никому ни слова!

Андрей заметил, что второй чекист, наблюдая за этой сценой, нахмурился, как бы выражая свое недовольство.

Тимофей Евлампиевич оделся и шагнул к чекисту:

— Какие вещи прикажете брать с собой?

— Никаких вещей!

— Тогда я готов,— с достоинством произнес Тимофей Евлампиевич. На вид он был совершенно спокоен.— До свиданья, родные мои! — обратился он к Андрею и Ларисе, стоявшим с поникшими головами.— Не горюйте, я скоро вернусь.

Он сказал им также, чтобы они не задерживались из-за него и ехали домой, пообещав, что, как только он освободится, непременно заедет к ним в Лялин переулок или хотя бы позвонит.

— Оставайтесь в доме,— сказал им чекист,— Проводы неуместны.

И чекисты вслед за Тимофеем Евлампиевичем скрылись за дверью.

Андрей бросился к окну, но стекла были намертво покрыты плотной изморозью.

— Что он тебе шепнул? — судорожно глотая слова, спросил он Ларису.

— Сказал, что везет Тимофея Евлампиевича к Сталину. Наверное, решил поиздеваться.

Андрей в отчаянии всплеснул руками:

— Я говорил, что он нас погубит! Хорош Новый год!

— Но они же не предъявили ордера на арест. И не обыскивали,— сказала Лариса, пытаясь ухватиться за те признаки, которые не предвещали большой беды.

— Это они всегда успеют! — стоял на своем Андрей,— Бедный отец!

Глава четвертая

Из всех времен года Сталину больше всего не нравилась зима. И не только потому, что он был южанином, родился в Грузии, щедро согретой солнцем, но и потому, что снег, морозы и вьюги возрождали в нем мрачные воспоминания о Туруханском крае, где он отбывал свою ссылку и где он еще не обладал главным, к чему стремился с юношеских лет,— властью, а был самым что ни на есть рядовым ссыльным. И потому даже подмосковная зима вовсе не с такими морозами, какие лютовали в Туруханском крае, еще с восемнадцатого века превратившегося в место политической ссылки, была так нелюбима Сталиным.

В часы раздумий он не скрывал своего раздражения тем обстоятельством, что родители его не придумали ничего лучшего, чем приурочить его день рождения не к майскому расцвету природы или к августовскому золотому урожаю, а к декабрю — одному из самых безрадостных и угрюмых месяцев зимы с его коротенькими, в клюв воробья, днями и длиннющими ночами, казавшимися бесконечными.

Даже новогодний праздник с его почти мифической торжественностью, безудержным весельем, с иллюзорными надеждами на то, что впереди, стоит лишь перешагнуть через полночь тридцать первого декабря, всех ждут счастье, здоровье, радости, удачи, сбывающиеся мечты и надежды,— даже эта признанная на всей планете дата не меняла отношения Сталина к зиме. Да и сам праздник Нового года воспринимался им как знак человеческого безумия и бесплодных фантазий.

Единственное, что примиряло Сталина с традицией отмечать конец старого и начало Нового года, так это то, что некая незримая черта как бы давала возможность и даже обязывала подвести итоги прошедших двенадцати месяцев и, взвесив все плюсы и минусы, наметить новые цели и высоты, которых нужно достичь в ближайшем обозримом будущем.

Вот и сейчас Сталин в уме прикидывал: что сделано хорошо, а что плохо и что предстоит сделать для нового рывка вперед.

Самое удивительное состояло в том, что Сталина прежде всего занимали сейчас не проблемы экономики и не цифры из статистического отчета, которые он считал во многом дутыми, пригодными лишь для официальной пропаганды, но отнюдь не для серьезного анализа, а те итоги, которые относились к его борьбе с политическими противниками. Он прекрасно понимал, что, не убрав со своего пути всех этих троцких, каменевых, зиновьевых, бухариных и иже с ними, он не достигнет вершин власти, они вечно будут путаться под ногами, бросать на него тень, раскалывать партию, которая должна стать и во что бы то ни стало станет его личной партией, не признающей других лидеров, других вождей, кроме него, Сталина.

К числу своих политических успехов Сталин отнес сейчас разгром Троцкого, этого фразера, прожженного политикана, несостоявшегося диктатора. Мало того что его удалось еще два года назад исключить из партии, теперь, в начале 1929 года, он был выдворен за пределы СССР. Конечно, он, Сталин, поступил с Троцким излишне либерально. Надо было устроить показательный процесс и расправиться с ним как с врагом не только партии, но и всего народа.

«При таком подходе,— размышлял Сталин,— эта политическая проститутка не вела бы себя так разнузданно и воинственно. Не надо было слушать этих олухов из Политбюро. А то отправили как особо важную персону вместе с женой и сыном через Одессу в Константинополь, да еще и на пароходе с символическим названием «Ильич». А этот новоявленный Робеспьер визжит теперь на всю планету: «Республика погибла! Настало царство разбойников!» Утешает лишь то, что он напоминает больше актера, чем героя. Не случайно Каменев и Зиновьев открестились от Троцкого. Понятно, эти господа хотят купить себе прощение. Что же, на каком-то этапе эти отщепенцы могут пригодиться, пока что их нужно приберечь, как разменную монету, пусть себе всласть облаивают своего бывшего дружка! А тем временем мы подготовимся к тому, чтобы и этих претендентов на власть превратить в политические трупы».

Больше всего Сталина бесило то, что Троцкий даже в роли изгнанника претендует на свою политическую значимость, пыжится изо всех сил, чтобы его имя не было предано забвению. Чего стоит хотя бы его телеграмма президенту Турции Кемаль-паше: «У ворот Константинополя я имею честь известить вас, что на турецкую границу я прибыл отнюдь не по своему выбору и что перейти эту границу я могу, лишь подчиняясь насилию». Ну и позер! Нет, он, Сталин, не успокоится, пока этот интриган не перестанет ходить по земле, сочинять небылицы о Сталине, пока он не перестанет изрыгать политические пасквили, проклиная и обвиняя его во всех смертных грехах. Сталин был уверен в том, что, пока жив Троцкий, ему не будет покоя: слишком много знал этот возомнивший себя героем революции человек, слишком хорошо мог использовать свой бесовский талант в политических инсинуациях. Дошел же он до того, что объявил его, Сталина, «круглым нулем в политике», «исторической ненормальностью» и даже «роковой аномалией». Обнаглел настолько, что на партийном съезде (и даже не в кулуарах, а прямо с трибуны) бросил слова, которые он, Сталин, ему никогда не простит: «Сталин не может выполнять роль объединителя большевистской партии».

Какой объединитель выискался! Вот и объединяй себе кого хочешь в своем дальнем зарубежье, если мы тебе это еще позволим.

На столе Сталина лежал сборник статей Троцкого с интригующим названием «Что и как произошло?». Этот презренный Иудушка заявляет на потребу мировой буржуазии, что «теория о возможности построения социализма в одной стране есть реакционный вымысел, главный и наиболее преступный подкоп под революционный интернационализм».

Сталин уже не раз перечитывал эти строки, накаляясь от переполнявшего его возмущения.

— Наконец, мерзавец, перестал притворяться и фарисействовать,— не выдержав, сказал он вслух и сделал рукой размашистый жест, как бы перечеркивая эти слова Троцкого крест-накрест.

Мысли о Троцком и о том, что борьба с ним далеко еще не окончилась, привели его в то неуравновешенное, возбужденное состояние, при котором ему всегда хотелось немедленно взойти на трибуну и обличать своего оппонента хлесткими, как бич пастуха, ударами до тех пор, пока тот не свалится с ног и не запросит пощады…

Сталин не любил долгих прогулок и вскоре вернулся на дачу. Едва он успел снять верхнюю одежду и валенки и, всунув ноги в теплые мягкие тапочки, пройти в свой кабинет, как ему доложили, что человек, который его очень заинтересовал, доставлен.

— Я приму его через пятнадцать минут,— хмуро сказал Сталин.

Он уже успел забыть о своем вчерашнем распоряжении, собирался прилечь на диван, а потому воспринял сообщение начальника охраны без особого энтузиазма.