Тимофей Евлампиевич будто ждал этого вопроса и тут же пустился в объяснения:
— Не удалось достичь главного — чтобы народ российский жил нормальной человеческой жизнью. Вместо этого Россия кровоточила от бесконечных войн, задыхалась в смрадной атмосфере деспотизма, корчилась в муках восстаний и революций, вымирала от голода и эпидемий, затевала безумные же реформы. И чего она достигла, Россия? Народ остался таким же бесправным, нищим, низведенным до положения раба.
— Однако вы весьма любопытный историк,— оживился Сталин.— Вы что, не верите в идеалы социализма?
— Верю или не верю — разве в этом дело? Идеалы прекрасны, прямая аналогия с христианскими заповедями. Но в условиях беспощадной диктатуры они недостижимы! Помните, у Соловьева о Смутном времени: «Толпы отверженников, подонков общества потянулись на опустошение своего же дома под знаменами разноплеменных вожаков, самозванцев, лжецарей, атаманов из вырожденцев, преступников, честолюбцев…»
— У вас хорошая память,— заметил Сталин, и Тимофею Евлампиевичу почудилось, что он слегка усмехнулся в жесткие усы.
— Не жалуюсь,— сказал Тимофей Евлампиевич даже горделиво.— Могу еще из Костомарова: «Были посулы, привады, а уж возле них всегда капкан… Поднялись все азиатцы, все язычество, зыряне, мордва, чуваши, черемисы, башкиры, которые бунтовались и резались, сами не зная за что… Шли «прелестные письма» Стеньки — «иду на бояр, приказных и всякую власть, учиню равенство»! Неужто ни Ленин, ни вы, Иосиф Виссарионович, не задумывались над уроками истории?
— А не слишком ли сложную и непосильную для вас роль учителя истории вы на себя взвалили, товарищ Грач? — выходя из терпения, но внешне никак не проявляя этого, спросил Сталин.
— Иосиф Виссарионович, вы приказали привезти меня сюда, надеюсь, не для того, чтобы я молчал или фальшивил. Вы спросили, почему я собираю на вас досье. «Досье», согласитесь, звучит как-то по-полицейски, ну да Бог с ним, не в этом суть. Цель моих изысканий — диктаторы. Кто они, почему появляются на свет Божий, какие силы руководят ими, как они добиваются высшей власти, почему все диктаторы в конце концов плохо кончают и заслуживают лишь проклятия потомков.
Сталин, не скрывая уже своего удивления, смотрел на Тимофея Евлампиевича как на человека, тронувшегося умом. И все же какая-то непонятная, таинственная сила, подобная той, какая вселяется в человека, смотрящего на землю с большой высоты и вдруг ощутившего, что земля там, внизу, неудержимо влечет его к себе и притягивает так сильно, что у него появляется неудержимое желание ринуться в манящую к себе страшную пропасть,— эта сила влекла его сейчас к размышлениям Тимофея Евлампиевича.
— Слушая вас, невольно приходишь к выводу, что революция вам не по нутру,— констатировал Сталин,— Удивительно, как это вы не переметнулись к белым, а храбро воевали под Каховкой на стороне красных.
— Что правда, то правда,— подтвердил Тимофей Евлампиевич.— Романтика революции — страшная сила!
— Все мы бываем романтиками,— задумчиво произнес Сталин,— Но приходит пора, когда надо становиться реалистами.
— Помните, Иосиф Виссарионович, из Ветхого Завета: и вот приходит еще один вестник к Иову и говорит ему: «Сыновья твои и дочери твои ели и вино пили в доме первородного брата своего: и вот большой ветер пришел из пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на отроков, и они умерли…»
— А мы, вопреки всему, выстроим такой дом, что никакой ветер из пустыни его не поколеблет,— Тимофей Евлампиевич отметил про себя, что Сталин произнес эти слова с твердой уверенностью,— Вы, товарищ Грач, конечно же за полную свободу, за безбрежную демократию, за разноголосицу? Тогда не возводите домов, тогда гуляйте себе в чистом поле, наслаждайтесь прекраснодушными беседами и дышите воздухом свободы,— Сталин приостановился, словно вспоминая что-то,— Вот как-то один мужичок сказал мне, что волю ему давать нельзя. Сейчас, когда воли нет, говорил он, видишь, какой я смирный, добрый да исполнительный, что скажут, то и исполню. А волю получу — первым разбойником стану. Первым грабителем, первым насильником заделаюсь. Разве вы не помните, товарищ Грач: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет… растащите нас, а то мы перегрызем друг другу горло… усмирите нас — мы слишком жестоки при всем нашем прекраснодушии и малодушии… введите нас в оглобли сохи и принудьте нас пролагать борозды, ибо иначе наша богатейшая в мире земля зарастет чертополохом… словом, придите и володейте нами…»
— А у вас, Иосиф Виссарионович, память получше моей,— польстил ему Тимофей Евлампиевич.— Только вы не до конца цитируете. А как там дальше-то? «В нас все зыбкость и все чересполосица… Мы и жадны и нерадивы, способны и на прекрасное, на высокое — и на самое подлое, низменное, обладаем и дьявольской недоверчивостью — и можем быть опутаны нелепейшей грубейшей ложью, заведены в какую угодно трясину с невероятной легкостью…» Вот мы с головой и ухнем в эту самую трясину.
— Стремление бросаться в панику — не самое лучшее качество человека,— спокойно отметил Сталин.— Мы, товарищ Грач, как раз и пришли володеть, чтобы не ухнуть. И чтобы порядок был, и чтобы друг другу горло не перегрызали, и чтобы в оглобли ввести, и чтобы по целине борозда прошла, и чтобы трясину обойти.
— Дай-то Бог,— вздохнул Тимофей Евлампиевич.— Но вот что касается и подлого и высокого… Неистребимо оно в роду человеческом и вечно в нем жить будет.
— А как вы относитесь к Троцкому? — без всякой связи с тем, о чем сейчас говорилось, вдруг спросил Сталин.
— Троцкий — авантюрист. Даже маньяк,— не задумываясь, ответил Тимофей Евлампиевич.— Если раздуть пожар мировой революции, как он призывает,— вся планета сгорит в огне. И социализм у него — не социализм, а сплошная казарма.
За такую характеристику Троцкого Сталин мог простить Тимофею Евлампиевичу многое из того, что тот наговорил в пылу эмоций.
— Вы правильно оценили Троцкого,— одобрительно произнес Сталин.— А насчет Ленина что скажете?
— Совсем не то, что пишут в газетах. Он явил миру как раз в разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее. Он разорил величайшую в мире страну и убил несколько миллионов человек. Это Навуходоносор нашего времени [1].
Сталин пристально посмотрел на него:
— Если следовать законам логики, то я, ученик Ленина, являюсь одновременно и продолжателем дела Навуходоносора. Но уж если проводить параллели с историей Вавилона, то, уверяю вас, в противовес Вавилонскому столпотворению мы, большевики, намерены установить в бывшей Российской империи железный порядок. Мы не разорим, а построим новое могучее государство, державу, на которую все народы мира будут смотреть как на маяк.
— А как же с демократией? — встрепенулся Тимофей Евлампиевич.— Где же свобода мнений? Многопартийность? Где свобода печати? Или так вечно и будет у нас выходить одна «Правда», а остальные газеты будут ее простыми подголосками?
— Вы, товарищ Грач, склонны столкнуть нас в болото буржуазной демократии. Но не кажется ли вам, что все эти постулаты в руках эксплуататоров — не более чем фикция, фиговый листок, которым они прикрывают свою наготу?
И пока Тимофей Евлампиевич напряженно раздумывал, какие доводы противопоставить только что высказанному Сталиным, тот примиряющим тоном сказал, раскуривая трубку:
— Я думаю, товарищ Грач, что мы с вами уж слишком продолжительное время напоминаем собой некий бесплодный дискуссионный клуб. Так мы можем зайти очень далеко и, главное, не убедим друг друга.
Он затянулся ароматным дымком, пустив из трубки густую струю в сторону Тимофея Евлампиевича, и долго молчал. Потом еще глубже устроился в кресле, как бы весь утонул в нем, сделавшись почти неприметным, и заговорил будто сам с собой:
— Кто в истории имел такие возможности, какие имеет сейчас товарищ Сталин? Никто в мире не имел таких возможностей. Может, Александр Македонский? Юлий Цезарь? Петр Великий? Наполеон? Мифы, покрытые пеплом истории. Мы начинаем новую эру. Мы осуществим такой социальный эксперимент, от которого человечество придет в изумление. Народ наш прославит себя в веках.